Дерево даёт плоды - Тадеуш Голуй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И ты об этом знала до того, как сюда пришла?
— Потому и пришла, глупыш. Восхищалась тобой. Но не воображай, что мы будем продолжать…
Терпенье мое лопнуло, я был взбешен, словно у меня стащили последний кусок хлеба. Я отвернулся и как можно тише сказал, чтобы она легла. Запротестовала, но я не пошевельнулся и не повторил просьбы, и она сдалась, предостерегая:
— Это будет последний раз, посошок.
Я слышал шелест, потом скрип кровати. Она лежала в сером костюме с задранной юбкой, готовая на все. В комнатушке царил полумрак. Окно еще было занавешено, и она не могла разглядеть моего лица.
— Повернись, — шепнул я. Она засмеялась, лениво переменила позу, выставляя ягодицы, и тогда я, придержав ее за волосы, начал хлестать ладонью изо всей силы. Сначала она пробовала хихикать, но быстро смекнула, что это не садистская ласка; хотела крикнуть, но побоялась обнаружить свое присутствие, хотела вскочить и убежать, но не могла. Когда я велел ей убираться, она, лихорадочно приводя себя в порядок, шепнула:
— Скот! Бандюга! Ты воображал, что буду приходить, как прежде? Мстишь за то, что не желаю быть твоей любовницей! Дурак, может, я и заходила бы иногда, но теперь ни за что.
Я помрачнел. Даже месть не удалась, а у меня не было охоты объяснять бабе, в чем дело. Я не ожидал, что порка будет воспринята как свидетельство отчаяния, вызванного нашим разрывом, а следовательно, как признание в любви. Она вышла гордой поступью, а я уселся на пол и, обхватив колени руками, смеялся над самим собой. Весь день мне не работалось, любое движение, любой жест смешили, все рисунки на абажурах казались идиотскими, уродливыми, весь мой «рай» превратился в обезьянник. «Я сидел себе преспокойно у Терезы, а между тем «красные» и «белые» подсаживали меня на пьедестал, превращали в героя, — думал я. — Скажешь одним «нет», другие истолковывают, что им сказал «да», хуже того — ничего не скажешь, ничего не сделаешь, а получается то же самое. Откуда, черт побери, Би — Би — Си известно о разговоре в редакции? О запланированной статье? Только еще недоставало, чтобы шпионом — осведомителем оказалась Катажина».
Чтобы отвлечься от раздумий, я поискал какого-нибудь чтива, забыв, что, кроме изрезанных на шаблоны газет, у меня нет ничего печатного, когда же я уяснил себе этот факт, махнув на все рукой, принялся за письма. Они леясали нетронутыми с тех пор, как вернулись ко мне, ибо я решил их самих, как и их адресатку, причислить к прошлому и обречь на забвение. Однако последние события, хоть они и тоже были приговорены к забвению, произвели некоторое опустошение в моем мозгу, если не сказать в сердце, и таким образом вдруг возникла потребность задать себе вопросы, от которых я, впрочем, долго и упорно отбивался, вопросы о Смысле, о Цели, о Сущности, о самых безнадежных вещах.
Но в этот день, начатый непредусмотренным соприкосновением с округлым задом супруги торговца, проблема вопросов типа «кем я, собственно, являюсь?» еще таилась в подсознании, во всяком случае, я не припоминаю, чтобы нечто подобное я подумал или прошептал. Попросту мне хотелось отвлечься чтением и, возможно, еще раз устроить небольшое испытание своей невосприимчивости к прошлому.
Катажина сгруппировала письма в трех отдельных пачках, вложенных в пронумерованные конверты. Бедная Катажина! Любой беспорядок расценивался ею почти как личное оскорбление. В первом конверте я обнаружил пачку писем, писанных еще до свадьбы, во втором — периода нашего супружества, а в третьем несколько открыток времен оккупации.
Меня охватило неприятное чувство, пожалуй, подобное тому, которое испытывают участники спиритических сеансов, вызывая духа, лишь с той разницей, что мне самому предстояло теперь увидеть «дух» Романа Лютака, свое прежнее воплощение. Я едва не отказался от сеанса, но, поскольку это было бы трусостью и признанием своего поражения, начал читать, не соблюдая никакой очередности, как попало.
еоз
«Панна Кася! Я не мог прийти, так как завтра у меня экзамен и я зубрил допоздна. Прошу извинить меня, но действительно не мог. Вчера ждал у коммерческого училища, подруги сказали, что Вы пошли к врачу. Я очень беспокоюсь, надеюсь, ничего серьезного? Вы должны беречь себя, Вы такая хрупкая! Я думаю о Вас, зубря юриспруденцию, и хотел бы повидаться с Вами как можно скорее».
«Дорогая Кася, любимая Кася! Моего старичка выпустили с помощью твоего папы, за что приношу огромную благодарность. Видишь ли, я очень люблю своего старика, благодаря ему могу учиться, хотя ты не представляешь, как это и тяжело. Мама уже много лет болеет, иногда месяцами не встает с постели и поэтому не работает. Мой старичок, правда, неплохо зарабатывает для мастера, но лекарства и врачи поглощают массу денег, и мне приходится бегать по урокам. Я решил как можно скорее стать самостоятельным, не заниматься ничем, кроме изучения права и языков, а все же я не могу оставаться безразличным к тому, что делается вокруг меня. Я пережил не одну горькую минуту, хотя бы недавно. Товарищи мои пошли на эту демонстрацию. Говорили мне: «Идем с нами», говорили: «Не трусь, ведь ты же сын рабочего», — а я не пошел. Отец дома ничего не рассказывал о том, что творится на заводе, последнее время ходил молчаливый и злой, поэтому я и не знал, что и они выйдут на улицу. Только когда он не пришел обедать, я начал беспокоиться, а вечером уже знал, что он арестован. Это правда, Кася, то, что я тебе говорил: отец не состоит ни в какой организации, кроме профсоюза, и не интересуется политикой. Как же мне отблагодарить тебя за помощь? Если бы не твой папа и его друзья, моего старичка долго бы продержали и даже приговорили бы к тюремному заключению. Отец покорнейше благодарит и собирается к вам, чтобы лично выразить благодарность. Я все ему рассказал, все; показал даже твою фотографию. Мы зашли с ним в пивную, и он спросил: «Далеко ли у вас зашло дело?» — «Я ее люблю, — ответил я. — Мы хотим пожениться». — «У меня было пятеро сыновей, — сказал отец. — Четверо умерло, ты единственный. Ты еще молод, не торопись, подожди. Окончишь университет, может, что‑то изменится к лучшему, станешь кем‑нибудь. После этой забастовки я сожалею о том, что уже так состарился, даже бежать не мог, когда начали стрелять у Воеводства. Жаль прожитых лет…»
Это был чудесный день, Кася. Никогда я не говорил с отцом таким образом, так откровенно. В конце концов я убедил его. Целую тебя и обнимаю».
«Дорогая! Я не умею писать красиво и теряюсь, как удовлетворить твою просьбу, чтобы написать, почему я люблю тебя. Никто из нас не знает толком, отчего, почему и как это происходит, хотя написаны тысячи книг о любви. Когда я узнал тебя, то ощутил радость, какую испытывает бедный ребенок, вдруг получив в подарок великолепную, восхитительную игрушку. Не смейся, я говорю правду. До этой минуты я не пережил ничего, действительно заслуживающего внимания, все, что делал, было продиктовано и ограничено серой жизнью семейства Лютаков, домашним бюджетом, попытками вырваться из нужды, давнишними привычками. Большой встряской была только экскурсия в Татры и решение отца отдать меня в гимназию. Были и девушки, я тебе уже говорил об этом, но не возбуждали никаких чувств. Только ты, Кася, произвела настоящий переворот в моей жизни. Все мне напоминает тебя, словно я прожил с тобой десятки лет; представляю тебя всюду, куда бы ни пошел, и впервые я почти физически ощущаю твое отсутствие, когда тебя нет рядом».
«Кася, я был в магистрате, и все уладилось наилучшим образом. С первого приступаю к работе. Встретимся в воскресенье у тебя».
Это были письма ни о чем, — подумал я с облегчением. — И ни о ком. О том, что я действительно любил Катажину, по — настоящему я осознал лишь в момент опасности, когда Кароль привел «Юзефа», и позднее, когда в камере дрожал от страха за нее.
Я распаковал альбомы, нашел первую ее фотографию, в ученическом берете, и более поздние. Катажина и Роман Лютаки — свадебная фотография, отвра тительно отретушированная. Я выглядел на ней провинциальным кавалером, а Катажина — как на рекламе зубной пасты. Снимки на свадьбе делал Кароль при вспышке магния. На них я был запечатлен с рюмкой в руке, среди призрачно белых физиономий гостей. Тесть, легионер, автор нескольких исторических брошюрок, обнимал отца за шею. Катажина, севшая на пол, чтобы в объектиз попала вся группа, походила на девочку, позирующую среди взрослых, страдающих пучеглазием. На одной фотографии она была голой, прикрывшейся только листом лопуха, но голову потом вырезала бритвой, на другой — в купальном костюме на берегу Вислы. Эти изображения выглядели жалкими и чужими, я не нашел их ни в воображении, ни в памяти. Моих фотографий встретил немного, несколько — школьных и университетских времен, несколько семейных, последние — вместе с отцом. Ян Лютак, ниже меня на голову, в праздничном костюме, в шляпе, с тростью, стоял на фоне Сукенниц, окруженный голубями. Снимок уличного фотографа. «Чего ты теперь от меня хочешь, старичок, — подумал я, — что ты натворил, когда меня не было?»