Метроленд - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А чего тут понимать?! Капут, finita la comedia, конец всему. — Он провел ребром ладони по горлу. — На самом деле меня сейчас больше интересует la petite mort.[49] — Он ухмыльнулся, зная, что я не пойму, хоть я и считался главным лигнвистом и полиглотом в нашей семье. И тогда я действительно ничего не понял.
Я, наверное, дернулся или скривился, когда он изображал полный конец всему, потому что брат все же соизволил со мной поговорить и даже вроде бы отнесся с сочувствием к моим глобально-космическим и личным страхам. Странно, но для него эти страхи были вообще пустым звуком, хотя он читал исключительно фантастическую литературу и наверняка ему не раз попадались истории про продление жизни, перевоплощение, трансмутацию и тому подобное. Мое тонкое и боязливое воображение не выдерживало такого напряжения: ни в виде отвлеченных идей, ни в виде художественных текстов. Либо воображение у Найджела было не таким чувствительным, как у меня, либо он тверже держался за день сегодняшний и не озадачивался отвлеченными умствованиями о мимолетности своего существования. Похоже, он относился к жизни как к некому соглашению, сделке. Однажды он объяснил, что жизнь для него — как поездка на такси: хорошее развлечение, за которое надо в конечном итоге платить; игра, которая будет бессмысленной без финального свистка; плод, который, созревая, выполняет свое предназначение и должен упасть на землю, если необходимо. Мне эти метафоры казались утешительным обманом — и особенно по сравнению с образом бесконечно отступающей темноты.
Найджел, похоже, нашел удовольствие в том, что я рассказал ему о своих страхах. При всякой возможности — на мой взгляд, слишком часто, — оторвавшись от своей «Новой научной фантастики», или «Астероида», или «Worlds Beyond», он обращался ко мне с серьезным видом:
— Держись, парень. Если продержишься до 2057 года, у тебя есть все шансы записаться на очередь в Центр обновления тел. — Или в Центр трансформации времени, или молекулярной стабилизации, или в Банк мозга и еще в пару дюжин подобных организаций, которые, есть у меня подозрение, он выдумывал сам, чтобы меня подразнить. Я ни разу не проверял его и вообще не заглядывал в его журналы: боялся, что там не все выдумки, а есть и какой-то крошечный процент правды. Но даже если нет, я боялся, что наткнусь там на что-то, что подстегнет мое воображение и подогреет страх.
Я часто задумывался о Найджеле — и почему все ему видится проще и яснее? В чем тут дело? Может быть, в продвинутых или, наоборот, убогих умственных способностях; в избытке или, наоборот, нехватке воображения; или он просто был более цельной и более устойчивой личностью? Может, все дело во времени и способности к действию: чем ты усерднее и прележнее что-то делаешь (а Найджел постоянно был чем-то занят, пусть даже чтением бульварной литературы), тем меньше ты тратишь времени на праздные раздумья.
Когда меня одолевали сомнения в себе, Мэри была самым лучшим и самым надежным «лекарством» для того, чтобы их развеять. Моя сестрица являла собой просто ходячее недоразумение. Больше всего я люблю вспоминать, как она бьется в истерике, стоя на коленях на полу; одна коса аккуратно заплетена, другая совсем растрепалась — у нее порвалась резиночка для волос, а запасных уже не оставалось. У Мэри был выбор: либо заплести в косы ленты, которые она ненавидела до трясучки, либо закрепить последней резинкой только одну косу, а вторую оставить как есть.
Сколько я себя помню, сестра ударялась в слезы по любому поводу. Собака занозила лапу, никак не делалось упражнение по сослагательному наклонению, ее одноклассница знала кого-то, чья тетка попала в аварию и получила легкую травму, в розничном магазине поднялись цены — буквально все повергало Мэри в истерику с воплями и слезами. Зато потом ей становилось гораздо легче. Как говорится, у каждого свои способы поднять настроение. Только способ сестрицы был уж слишком громким. Однажды я совершил ошибку и спросил у нее, что она думает по поводу того, что происходит с человеком после смерти. Она уставилась на меня своими жалобными и умоляющими глазами, в которых уже блестели слезы. Я не стал дожидаться, пока она с ревом выбежит из гостиной. Я ушел сам.
10. Тоннели, мосты
В шестнадцать лет жизнь кажется на удивление замкнутой и уравновешенной. С одной стороны — принуждение в школе, которую мы ненавидели, но в которой были свои приятности. С другой стороны — принуждение в семье, которую мы ненавидели, но в которой тоже были свои приятности. А все, что вне школы и дома, — это Жизнь с большой буквы, неуловимая и чудесная, как эмпиреи.[50] Иногда в жизни с маленькой буквы случались вещи — например, каникулы, — которые вроде бы были близки к предвкушению той, настоящей Жизни; но в конце концов получалось, что они подпадали под категорию «дом и семья».
Но в колебаниях между семьей и школой была и точка равновесия. Дорога туда и обратно. Час пятнадцать в одну сторону; время ежедневных метаморфоз. На одном конце этой дороги ты представал чистеньким и аккуратным, трудолюбивым, усидчивым, скромным и любознательным молодым человеком, который уважает старших, вообще не думает о сексе, делит жизнь на работу и отдых, проявляет здоровый интерес к искусству: в общем, почти идеальный мальчик, гордость — уж если не радость — своих родителей. На другом конце ты вываливался из вагона весь расхристанный и возбужденный; ноги едва отрываются от земли, галстук сбит набок, ногти нервно обкусаны, на ладонях мозоли от яростных мастурбаций, портфель ты держишь перед собой, чтобы прикрыть выдыхающуюся эрекцию, ты употребляешь бранные слова типа merde[51] педрила, яйца и заеппало (наш единственный эвфемизм), ты ленив, но при этом ужасно доволен собой, ты вроде бы слушаешься родителей, но при этом норовишь обмануть их при всякой возможности, ты презираешь все авторитеты, сходишь с ума по искусству, бесишься от того, что у тебя нет свободы выбора, и одержим идеей провести лето в нудистском лагере.
Незачем говорить, что ты сам никогда не замечал, когда и как происходит эта трансформация. Впрочем, и сторонний наблюдатель тоже вряд ли бы что-то такое заметил; в момент превращения перед ним сидел относительно аккуратный школьник, с портфелем на коленях, который проверяет себя по французскому словарю, прикрывая одну половину страницы листочком бумаги, и при этом часто отрывается и рассеянно смотрит в окно.
Теперь я понимаю, что только в эти ежедневные поездки я был по-настоящему один. Другого времени гарантированно побыть одному у меня просто не было. Может быть, именно поэтому я никогда не уставал и не скучал по дороге туда и обратно, пусть даже на протяжении многих лет мне приходилось сидеть бок о бок со всё теми же унылыми дядьками в полосатых костюмах и наблюдать за окном все те же пейзажи, а потом — все те же каменные стены тоннелей, по которым тянулись толстые черные провода. У меня были свои ежедневные игры, которые никогда мне не надоедали.
Во-первых, надо было занять место: занятие очень даже нескучное. Честно сказать, мне было абсолютно все равно, где сидеть; мне просто нравилось садиться именно туда, где хотели сидеть другие. Это было первое из подрывных дел, запланированных «на сегодня» в плане напакостить ближнему. У некоторых старых хрычей, которые садились на поезд в Иствике, были свои любимые места: любимые вагоны, любимые стороны, любимые места на багажных сетках для шляп-котелков. Обманывать их мелочные надежды было забавно и вовсе не сложно, поскольку в эту игру я играл по своим собственным правилам, а не по правилам взрослых. «Костюмы в полоску» всегда пробивались к любимым местам, делая вид, что им все равно, где сидеть, но при этом как бы невзначай пихаясь своими толстыми окороками и «дипломатами» с металлическими уголками, чтобы добиться преимущественной позиции. Будучи ребенком, я был свободен от жестких самоограничений и общественных норм приличия, которые помешали бы мне добиться того, чего мне хотелось. (Или, в данном конкретном случае, — того, что мне было, в сущности, не нужно. Вернее даже так: мне было просто по барабану, добьюсь я этого или нет.) В ожидании поезда я с растерянным видом бродил по платформе туда-сюда, пугая старых хрычей. А когда подходил поезд, бросался вперед и иногда применял запрещенный прием: силой открывал дверь еще до того, как поезд совсем остановится.
Больше всего мне нравилась вот какая приколка — хотя она требовала изрядного хладнокровия и большой доли нахальства, — опередить какого-нибудь старого пердуна, сесть на его любимое место, дождаться, пока он с обиженным видом сядет на «второе любимое» место, а потом этак небрежно встать и пересесть вообще на другой конец вагона. И понимающе посмотреть на обманутого хрыча. Поскольку такие люди редко в открытую признаются в своих желаниях, но явно знают, что ты про них знаешь, то ты выигрываешь дважды.