Необыкновенные страдания директора театра - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Серый. Ха, я понимаю вас!.. Именно в этих сценах, пожалуй, труднее всего сохранить чистоту образа из-за переливающегося красками фона. Зритель должен смеяться над этим евреем, но тот не должен быть ни в малейшей мере смешон. Именно в этих сценах мой Гаррик превосходит одного большого актера, которого я когда-то видел в этой роли и который сбивался на пошловатый еврейский выговор, совершенно убивая тем самым высокую поэзию роли. Вероятно, его соблазнило почерпнутое из обыденности наблюдение, что евреи, когда их обуревает какая-либо страсть, странно меняют интонацию и жесты, сбиваясь на пресловутый еврейский выговор, потешность которого непременно вызывает смех. Но разве это вяжется с Шейлоком, чья речь достаточно индивидуализирована более резким акцентом, налетом древнееврейского. Мой актер прекрасно владел экзотическим восточным звучаньем, придающим роли Шейлока удивительную патетичность.
Коричневый. А от этого Шейлока всего один шаг до тех чудесных шекспировских ролей, которые строятся на юморе в другом, вернее, более узком смысле слова. Чувство несоответствия между внутренним духом и его внешним, земным окружением порождает болезненную раздражительность, которая выливается в горькую, издевательскую иронию. Судорожную щекотку и боль испытывает при прикосновении израненный дух, и смех — это лишь крик боли, тоски по отчизне, которая живет в душе. Такие характеры — шут в «Лире», Жак в «Как вам это понравится», но выше всех в их ряду, пожалуй, ни с кем не сравнимый Гамлет. «Это душа слишком слабая, чтобы выдержать бремя, возложенное на нее судьбой»[52], - сказано где-то, а я добавлю, что колеблющимся и нерешительным делает Гамлета прежде всего глубокое чувство упомянутого несоответствия, которого не поправит никакой поступок и которое кончается только с собственной земной гибелью. Но такого Гамлета может сыграть лишь актер, одухотворенный глубочайшим юмором. Я еще не видел никого, кто не оказался бы в этой роли на извилистом ложном пути, кто не упустил бы по крайней мере какую-то составную часть характера, а значит, действительно сыграл некий характер. Особенно в связи с Гамлетом повторю то, что сказал раньше. Какой неодолимой властью над душой зрителя должен обладать актер, наделенный даром излучать звуком, словом и жестом присущий ему подлинный юмор во внешний мир!.. О какой роли написано больше мудрого, глубокого и прекрасного, чем о нем, о Гамлете! Едва ли возможно дать на этот счет более практические, чем уже даны в «Вильгельме Мейстере», уроки, но что толку от самых лучших уроков танцев хромому!..
Серый. Вы, наверное, сами замечаете, что снова и снова говорите лишь о Шекспире?.. Разве опыт не научил вас, как меня, что, скажу это еще раз, постановка шекспировских пьес — дело весьма затруднительное? Поверьте, я тоже потрясен гением Шекспира, я тоже, читая какую-нибудь его пьесу, думал, что она произведет огромное впечатление, поразит и покорит всех и вся… Я не жалел ни труда, ни затрат на декорации и костюмы, не скупился на репетиции, старался зажечь каждого актера его ролью, все играли хорошо, ничего не скажу, а пьеса не произвела впечатления, во всяком случае, не имела того эффекта, какого я по праву мог ждать от нее!
Коричневый. И в конце концов у вас пропала любовь и охота!
Серый. Не стану отрицать… Эпоха шекспировских пьес миновала, в этом я достаточно убедился.
Коричневый. Вы когда-нибудь давали шекспировскую пьесу в полном соответствии оригиналу?
Серый. Конечно! ну, правда, с изменениями, которых требуют устройство нашего театра и ясность. Некоторые сцены были только переставлены, некоторые слишком длинные монологи сокращены.
Коричневый. О!.. О!.. О!..
Серый. Вы это не одобряете?.. Но скажите мне, как быть, если, например, — а у Шекспира это сплошь да рядом, — вдруг место действия меняется и зритель оказывается перенесенным бог весть как далеко, чтобы услышать какой-нибудь короткий монолог или диалог, после чего место действия меняется снова и все идет дальше по той же колее?
Коричневый. Случалось ли вам, дорогой друг, когда вы, читая шекспировскую пьесу, натыкались на такую сцену, мысленно представлять себя не на подмостках, а перед ними?.. Поверьте мне, вы бы тогда очень ясно почувствовали необходимость этой сцены, которая на первый взгляд кажется вломившейся без всякой связи… Чтобы подготовить дальнейшее, может быть, как раз и нужно было вдруг что-то напомнить зрителю или подбросить искру, которая вспыхнет позднее… Нет более досадного заблуждения, чем думать, будто Шекспир, поддавшись минутному порыву, отдаваясь игре буйной фантазии, набрасывал свои произведения произвольно и наудачу. «Гений, — говорит один глубокий знаток искусства[53], - творит и в величайшем вдохновении разумно и свободно. Он проникнут, возвышен, вдохновлен своим предметом, но не порабощен им…» Что Шекспир таков, убедительнейше доказывает то, что именно в самой трудной точке всякого драматического произведения, в точке, требующей ясного разума, полного владения сюжетом и его разработкой во всех деталях, — именно в этой точке блистательней всего сверкает его отточенное мастерство… Я имею в виду не что иное, как экспозицию пьесы. Вспомните первые сцены «Юлия Цезаря»… «Гамлета»… «Отелло»… «Ромео и Джульетты» и т. д. и т. д. Можно ли в первые минуты захватить зрителя сильнее, можно ли как-то иначе сразу перенести его во время, medias in res[54], в центр действия?
Серый. Но как раз эти экспозиции даже большие писатели всячески переделывали. «Ромео и Джульетта», например, появилась в совсем измененном виде.[55]
Коричневый. О, помолчим об этом совершенно необъяснимом промахе… Обработка, о которой вы говорите, показалась мне отвратительным издевательством над нашим театром. Лучше обратимся к «Эгмонту», искуснейшая экспозиция которого достойна Шекспира. Занавес поднимается не для того, чтобы мы слушали длинные рассказы о чуждых нам вещах, нет, мы сами заглядываем в открывшееся нам время драмы, у нас на глазах совершаются вещи, из которых действие выходит, как росток из зерна, и развивается до полного завершения. Можно ли думать, что такой рассудительный, такой владеющий сюжетом мастер, как Шекспир, вставит в свое произведение хоть что-то без глубокого смысла, без внутренней убежденности в том, что это необходимо? Не мастер, а сами мы виною тому, что порой не распознаем этого глубокого замысла. Кощунственно переставляя сцены, мы раздираем все, что сложено по законам искусства, а потом удивляемся, что из прекрасной картины, части которой уже не подходят друг к другу, получилось какое-то пошлое уродство. Просто диву даешься, глядя, как посредственности позволяют себе обходиться с великим мастером не то что как с ровней, нет, а так, словно они поправляют письменное упражнение отсталому школьнику. Один начинает менять и вымарывать, другой меняет измененное, а третьему и того мало, он присочиняет свое и приспосабливает, как может, к своим холстам и подмосткам, после чего имя Шекспира на афише становится кощунственной иронией. К сожалению… к сожалению… даже лучшие, вернее, настоящие поэты[56] соблазнились стать корифеями такого безобразия… Широкая публика, у меня есть полное право для такого утверждения, еще совершенно не знает этого замечательного мастера, ибо нигде не видела его без тех неразумных искажений, которым не может быть оправдания и которые только доказывают слабоумие тех, кто их учинил… Но я, как всегда, когда говорю о своем замечательном Шекспире, начинаю горячиться больше, чем следует.
Серый. Все же вы должны признать, что чуть ли не в каждой шекспировской пьесе есть выражения, настолько нарушающие приличия, что их невозможно произносить со сцены.
Коричневый. Да, мы стали настолько чопорны, что морщимся от каждой грубой шутки, и скорее примиримся с гнусностью иной французской пьесы, чем с каким-нибудь словцом, обозначающим естественное дело естественным образом, а потому долой такое словцо, такое выражение, целое, мол, не пострадает, хотя каждый раз пропадет какая-нибудь яркая, схваченная в глубочайших глубинах черта характера. Когда сэр Тоби в «Двенадцатой ночи» ругает селедку, вызывающую у него отрыжку, мы сразу воочию видим этого пентюха… Вспомните также сцену с извозчиками в «Генрихе Четвертом», и вы признаете, что именно благодаря этой сцене, которая многим может показаться ненужной вставкой, перед нами живо предстает весь облик гедсхилского трактира и славной компании, с которой водится забавный принц… Однако такую сцену сейчас поставить нельзя, потому что она пошла бы в ущерб нашему донельзя тонкому воспитанию.
Серый. Я уж вижу — за своим любимцем вы не признаете никаких слабостей!.. Но даже если шекспировское произведение воздействует на публику в полную силу лишь при верности его постановки оригиналу, вы все-таки должны согласиться со мной, что трудно найти театр со столькими талантливыми актерами в труппе, чтобы надлежащим образом распределить в этих спектаклях тьму ролей, ни одна из которых не терпит небрежного к себе отношения.