Дело принципа - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, действительно, – сказал Фишер. – Надо согласиться с вами, вернее, с вашим профессором. Вернее, так оно и есть. Штефанбург – это некоторым образом маленький Будапешт. Хотя и не такой маленький, черт…
– Но ведь настоящий Будапешт тоже есть? Штефанбург же не вместо Будапешта?
– Конечно есть. Куда же он денется? – сказал Фишер. – Я служил в Будапеште. Восхитительный город, кстати говоря. Не бывали?
– Нет, – сказала я. – Но я уверена, что Штефанбург лучше. А в Будапеште знают про Штефанбург?
– Черт его знает? – задумался Фишер. – Как буду в Будапеште, непременно спрошу. Наверное, знают. Хотя не уверен. Вот в Вене знают точно.
– Вена – столица, – сказала я. – Там про все должны знать.
– Будапешт тоже, – сказал Фишер. – Столица венгерского королевства.
– А Штефанбург? – спросила я. – Может быть, его на самом деле нет? Маленькая копия Будапешта, о которой в Будапеште и не слыхали. Может быть, это вовсе сон.
– А как же Вена? – растерялся Фишер. – В Вене-то знают.
Помолчал, потер нос пальцем и сказал:
– Впрочем, что такое Вена? Имперская столица. Имперская бюрократия. Безумные люди. Культ бумажек, донесений, отношений, рескриптов, указов и всяких руководящих разъяснений. Для венского бюрократа реальности не существует. Бумага – вот его реальность. Написано – Штефанбург, значит – Штефанбург. Тем более если там есть три визы и две печати. Так что вполне возможно, все это действительно сон.
– В каком-то отвлеченном смысле? – вдруг испугалась я. – Вроде испанской классической драмы «Жизнь есть сон»?
– Не только. Хотя и в отвлеченном смысле тоже. В отвлеченном смысле, дорогая Далли, вся наша жизнь есть сон. Юдоль скорбей. А настоящая жизнь будет там, там… – он протянул руку к окну и показал на небо. – Но и в реальном, в простом, в конкретном смысле тоже, – мне показалось, что он мстительно усмехнулся. – Позволю себе откровенность, быть может, неуместную в разговоре с юной барышней. Но уж раз пошли такие вопросы… – и замолчал, словно ожидая приглашения.
– Меня трудно смутить. Вперед! – сказала я.
– Вы только что пеняли мне или судьбе, – зашептал он, – что у нас с вами ничего не вышло. Что вы голая стояли передо мной в комнате, что потом вы звали меня в постель. Да еще по секрету скажу… ведь бедный Петер мне обо всем доносит… что и с Петером у вас ничего не получилось. И вообще, я думаю, что у вас еще были похожие разы, о которых я просто не знаю…
(Да! Да! Конечно! Поцелуи и объятия на лестнице с князем Габриэлем. Я тоже ему в открытую, ясными словами, не говоря уже о поведении, предлагала себя, а он отказался!)
– Но это не потому, что вам попадались робкие или осторожные мужчины. Нет, не потому. И уж конечно не потому, что вы некрасивы и непривлекательны. Вы, конечно, не стандартная красотка с обложки модного журнала, но это ведь и прекрасно! Вы остры, оригинальны, в вас есть какая-то перчинка! – он прищелкнул пальцами. – Это самое главное!
– Так почему же? – спросила я.
– Потому что это вам снилось, – сверкнув зубами, прошептал Фишер. – Мальчикам снятся такие сны, – прошептал он еще тише, пригнувшись ко мне еще ближе: – что вот он подходит к прекрасной женщине, соблазнительной, зовущей, доступной. Она раскрывает объятия… вот, казалось бы, вот желанный миг, но… но тут наступает, ну, как вам сказать, ну, в общем…
– Понятно, – сказала я, поморщившись. – Feuchte Träume[22]?
– Откуда вы всё знаете? – поморщился он в ответ.
– У меня есть подруги, у подруг есть братья. Вот я, например, единственная дочь, но это редко бывает. Так что пользуюсь рассказами подружек. Им только волю дай, все выболтают. Папа, кстати, тоже единственный сын. У него два старших брата умерли в детстве. Но это ему пошло на пользу – он стал хозяином имения. И мне тоже, без братьев как-то спокойнее в смысле наследства, а?
Я нарочно уводила разговор в сторону.
Но Фишер не поддавался.
– Да, – вздохнул он. – Да, так о чем мы? Да, да! Так вот, в самый решительный момент наступает пробуждение. Ни разу, ни в одном сне, ни одному мальчишке не удавалось овладеть женщиной. Пробуждение всегда наступает за секунду до вожделенного момента. – Он выпрямился, пожал плечами и сказал: – Может быть, у девчонок тоже так. Откуда мне знать?
– У девчонок примерно так же, – сказала я. – Значит, вы мне снились. Я вам тоже. Официанту снимся мы оба. Нам обоим снится официант. И так далее, включая весь Штефанбург. Так что ли?
Фишер молчал. Потом задумчиво кивнул.
– Слишком глубокая и причудливая философия, – сказала я. – Может быть, через сто лет ее примут всерьез. А пока это мне кажется бредом.
– Но это же вы начали разговор о Штефанбурге: есть он или нет? Сон он или явь? Это же вы сами сказали!
– Ах, Фишер! – засмеялась я. – Мало ли что скажет девушка, да еще накануне своего шестнадцатилетия. Простите, но я сказала папе и Грете, что ухожу ненадолго. Жду вас тридцатого мая.
Мама ко мне на день рождения не пришла. Утром я получила записочку с курьером: «Прости меня, доченька. У меня ужасающая мигрень. Мы обязательно увидимся на днях. Но я не могу оторвать головы от подушки. Я тебя целую. Я тебя поздравляю. Я тебя очень люблю».
Конечно, хорошо, что записка была написана человеческими словами. Наверное, она меня и в самом деле любит. Но мне вдруг надоело думать о ней. Я почувствовала усталость от этих отношений. Не злость, не досаду, не обиду, а именно усталость. Смешно, что курьер был первым, кто меня поздравил с днем рождения. Смешно было также, что мама не прислала ни подарочка, ни букетика. Впрочем, может быть, она действительно тяжело болеет уже несколько дней. Почем я знаю, о чем они там говорили с папой? Может быть, она слегла с нервным расстройством. Он мне ничего про это не рассказывал, а я сама решила пока не задавать ему вопросов.
Звонок курьера разбудил папу, и через несколько минут он вошел ко мне в комнату с обещанной камеей в бархатной коробочке, а также с письменным заверением, что картина Артемизии Джентилески «Иаиль» из дедушкиной коллекции отныне принадлежит мне.
Третьей меня поздравила Грета. Она подарила мне вышитый бисером кошелек и маленький букетик искусственных ромашек из шелка и бархата. Я вспомнила гадание на желтой ромашковой пыльце, которое она мне устроила («невинной девушкой умрете, барышня!»), и немножко поежилась, но потом поняла, что это всего лишь свидетельство ее давней влюбленности в меня, засмеялась, обняла ее и расцеловала.
Потом были Генрих и Минни.
Потом из подвала пришел дворник Игнатий, принес пирог и букет от имени всех остальных слуг.
Но вообще день рождения не получился, потому что у Греты прямо за столом началось сначала сильное кровотечение, а потом преждевременные роды. Я сама повезла ее в больницу.
Глава 36
Жалко. Все было очень красиво.
Грета была в длинном белом платье с кружевным воротником и золотым поясом, с высокими буфами на рукавах, маленьким вырезом, на котором был чудесный, скромный, но очень красивый кулон. Еще я ей подарила два кольца. Одно совсем недорогое, но очень изящное – бижутерия, какие-то стекляшки в виде большого анютиного глазка: три лиловых лепестка, два бархатно-синих и желто-красная середина. А другое кольцо – маркиза из мелких-мелких брильянтиков. Даже удивительно, как ей это шло. Она была очень красива. Совершенно не скажешь, что это едва грамотная повариха, вернее, даже не повариха, а кухарка, деревенская девчонка – то есть не деревенская, а из маленького города, «с нищей окраины бедного городка», как выразился Фишер. Это гораздо хуже, чем настоящая деревенщина. В крестьянах есть крепкая закваска и крутое тесто. Это люди с понятием. А вот эти окраинные – вообще черт знает что. Но Грета была чудесным исключением. Красота облагораживает… Вот никому ведь не придет в голову спрашивать, какое образование и какое происхождение и вообще есть ли совесть у женщин Праксителя, Кановы или Тордвальдсена. Они прекрасны, потому что красивы. Мы, глядя на них, считаем их прекрасными, совершенными, а значит, добрыми, умными, сердечными. А раз мы их такими считаем, значит, они такие и есть. Ведь если говорить человеку: ты умный, благородный и добрый, говорить все время, восхищаться им по сто раз в день – то он помаленьку таким и станет. Ему не придет в голову говорить глупости или делать подлости.
Наверно, я слишком сильно любила Грету, поэтому я нарядила ее в белое, а сама оделась очень изящно и строго: длинная черная юбка, ослепительная новехонькая белая блузка, на шее – подаренная папой камея на высокой бархатке и, в довершение всего, узенький черный пиджак английского стиля. Ну и черные лаковые туфли, конечно. У Греты тоже были лаковые туфли, но белые.
Папа, когда нас увидел (а мы в ресторан приехали чуть-чуть попозже, папа уже там был – он распоряжался лакеями, которые расставляли цветы), хмыкнул, кашлянул, отвернулся, высморкался, покраснел малиновым цветом, а потом сказал: «Ну, может быть… может быть, все-таки… но, впрочем, бог с тобой – твой праздник» – и вот тут я увидела нас с Гретой в зеркале (мы выходили на террасу через холл ресторана), и мне самой сделалось слегка дурно. Я не могла представить себе, как это неприлично выглядит со стороны: мы с Гретой были одеты как жених и невеста. Грета, мне показалось, ничего не поняла. Она радостно смотрелась в зеркало и даже взяла меня за руку. Мне на секунду даже хотелось сказать ей: «Побудь тут. Я сейчас», – схватить извозчика или таксомотор и через полчаса вернуться в пышном платье с цветами, с бутоньеркой в волосах, напялив на себя все кольца и браслеты, которые у меня есть. Я колебалась несколько секунд, но потом решила, что это будет предательство и трусость. Ничего. Двадцатый век. Уже прошло четырнадцать с половиной лет двадцатого века. Привыкайте, господа. Королева Виктория уже давно почила в бозе.