Четыре Любови - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому моменту в дом и зачастила Любаша. Чаще ее вызванивала Люба и зазывала на «Аэропорт» по самым несущественным поводам. Поначалу Лева думал, что это делается женой из жалости и сострадания к его первой жене, к ее никчемности и одиночеству. Отчасти он Любку понимал — это была частичная компенсация за историю с неудавшимся сватовством. Понимал он также, что история эта сделала Любашу еще несчастнее, чем она была раньше, и знал, что некоторое бремя вины ощущает и его сердобольная Люба.
— Мам, а зачем она к тебе ходит, курица эта? — спросила однажды Люба Маленькая у матери. — Она же Левиной женой была раньше, а еще замуж за папу хотела, да?
— Она тебе не курица, — строго сказала Люба. — Никогда не называй людей обидными прозвищами.
— Она не мне курица, — не растерялась девочка. — Она вообще курица, всем — курица. Она что, не может другого мужа себе найти, что ли? — И, не дожидаясь ответа, уточнила: — У нее кофта дурацкая очень, у нас химичка тоже в такой ходит. Тоже очкастая, как она. Все химички одинаковые. Пусть лучше ваша Любаша кофту эту не надевает, а то от нее все мужики шарахаться будут.
Последние слова Маленькой услышала свекровь. Она вошла на кухню, где в это время Люба кормила дочь обедом, и тотчас воспользовалась ситуацией:
— Это бессовестно, Любовь, обсуждать за глаза порядочную женщину. Она тебе в матери годится, между прочим, а ты идиотничаешь. — Внезапно до нее дошло, что про «матери» было сказано невпопад, но Любовь Львовна не смутилась, а еще энергичнее продолжила воспитательный урок: — Любаша всегда была святая, почти как… — Она поискала глазами предмет для сравнения, кинула быстрый взгляд на Любу, посмотрела в потолок, подумала немного и определилась: —…Не как другие… Мой сын — твой отчим, сам ошибку совершил в свое время, расстался с хорошим человеком. — Свекровь снова едва заметно скосила глаз в Любином направлении. — Мог бы и сейчас жить, как все нормальные люди.
— А мы и живем как нормальные, а чего? — искренне не врубилась Маленькая.
— Я ви-и-и-жу, ви-и-и-жу… — с таинственной укоризной протянула вдова и развернулась на выход, вполне удовлетворенная полученной подпиткой.
— А чего она приходила на кухню, а, мам?
— Обедать, наверное, — пожала плечами Люба.
— А ушла чего тогда? — прихлебывая компот, поинтересовалась Маленькая.
— Скорее всего, пообедала, — предложила вариант мать. — Нами с тобой…
— Баба-а-а-ня… — протянула вдогонку Любови Львовне Маленькая и укоризненно покачала головой…
Переходный возраст Любы Маленькой между тем набирал обороты гораздо интенсивнее, чем к этому успевал привыкать Лев Ильич. Через год, когда падчерице стукнуло четырнадцать, в отдельные моменты ее трудно было узнать даже Леве. Особенно, когда началось первое косметическое вмешательство во внешность.
«Геник через три года вернется — не узнает ее, — думал отчим, наблюдая со все возрастающим интересом, как быстро и хорошо зреет Маленькая у него на глазах. — Надо бы фотку ее отправить в тюрьму. С бабушкой в обнимку — сюрприз с „Аэропорта“…»
После того обеденного разговора на кухне, насчет Любаши, позиции по отношению к ней для Любовь Львовны были прояснены окончательно: Любаша в доме должна стать желанна, несмотря на установившуюся между ней и Любой беспричинную дружбу. Протестное мнение Маленькой о Любаше-курице явилось поводом более чем достаточным для оформления курице родственного пропуска в аэропортовскую святыню; с другой стороны, оно способствовало дополнительному разогреву нервных проводов, ответственных в организме Любовь Львовны за контакты с Любовью Маленькой.
Сначала за окном раздались редкие хлопки, как будто кто-то запускал во дворе петарды, затем они стали чаще, трескучей, и наконец, собрав воедино, этот «кто-то» выпустил их одной длинной очередью. Сразу вслед за этим взревел двигатель и уже вполне устойчивыми оборотами начал посылать одну за одной раздражительные вибрации на окно Левиной спальни. Лева открыл глаза, за окном было темно: предутренний зимний свет не успел набрать еще нужной силы.
«Что за люди такие? — подумал он про снегоуборщиков. — Они бы еще ночью дизель свой запустили. — Он посмотрел на мирно дышащую рядом Любу. — Надо матери сказать, пусть в правление позвонит».
Лева встал с кровати и подошел к окну. В этот самый момент за окном зарозовело и стало кое-что просматриваться.
«Надо же, продолжал размышлять Лев Ильич, — как интересно… Не припомню на Аэропорте состояния утреннего режима».
Тот факт, что это в принципе было невозможно у них на Черняховского, где небо на Левиной стороне перекрывалось соседним корпусом, таким же писательским, как и их, его почему-то не смутил. Не удивился он еще и потому, что розовое исходило не от небесного, как положено, источника, а из какого-то совершенно другого эпицентра света. Эпицентр этот находился над самой серединой их писательского двора, и Леве стало ясно, что и серединная точка звуковых колебаний чертова дизеля тоже лежит ровно под ним. Дизель пускал ядовито-синий выхлоп, и дым этот смешивался с режимным нежно-розовым рассветом. В результате образовывалось густо-розовое, уходящее в сирень и фиолет. Но за это время еще немного рассвело, и источник звука материализовался наконец во вполне знакомые очертания. Это был бульдозер, но такой, каких в городе быть не должно было никоим образом. Он стоял посередине снежной дороги, прорезающей двор по диагонали, — той дороги, какой во дворе тоже не бывало с тех пор, как Казарновские въехали в пятикомнатную квартиру кооператива «Советский писатель». В какой-то момент Льву Ильичу показалось, что похожую картину он уже видел где-то, причем неоднократно, и тут же он понял, что заоконный пейзаж в точности повторяет зимний вид со второго этажа Валентиновской дачи — вид на пожарный пруд с расчищенной поселковым бульдозером сезонной дорогой к станции. У пожарного пруда они с соседскими ребятами собирались по вечерам, были там и девочки, и играли в прятки.
— А-кале-мале-дубре… шуре-юре-тормозе… златер-итер-компо-зитор… жук-сделал-пук!
Это была считалка, и Левке частенько приходилось водить. «Пук» обычно заканчивался на нем. Но просуществовала дачная компания недолго, все быстро выросли, и все были из неслучайных семейств, так что родители рано начали пристраивать отпрысков по разнообразным полезным жизненным направлениям. Не был исключением и Левка. Так что скоро стало не до «пука» и не до «акалемале»…
«Как же я раньше этого не заметил? — искренне удивился Лев Ильич. — А Люба знает, интересно?» — Он обернулся к спящей жене. Люба продолжала спать, не слыша никакого бульдозерного шума.
Тем временем там, где рычало, теперь начало хрустеть. Лева снова посмотрел в окно. Из-под бульдозера с хрустом вывернулась льдина и поднялась отколотым краем почти вертикально рядом с машиной. По соседству с бульдозером затрещало, и сбоку от него протянулись две мощные трещины во льду дворового пруда. Бульдозер просел вниз правой гусеницей, накренился, но не заглох.
Ничего страшного, думал Лева, пруд-то неглубокий совсем, бульдозеру максимум по пояс будет. Никуда не денется. — Происходящее начинало его забавлять.
Между тем внезапно лед хрустнул еще раз, значительно сильнее прежнего, и еще один ледяной кусок, теперь уже с другой стороны от продолжающего реветь железного сооружения откололся и встал дыбом, и вся махина, как была, стала резко наклоняться в сторону просевшей гусеницы, потом ненадолго зависла и, внезапно ринувшись всей тяжестью вниз, сделала один огромный бульк и исчезла под водой. На том месте, где еще несколько минут тому назад через писательский двор проходила поселковая дорога к станции, теперь зияла страшная черная дыра с рваными ледяными краями и бурлящей в ней ладожской водой. То, что вода в пруду была ладожской, а никакой другой, Лев Ильич понял сразу, вернее, — ни понимать, ни догадываться ему об этом просто не пришлось — он почувствовал, что всегда это знал, начиная с тринадцати лет, — после первых «Рассветов», в шестьдесят третьем…
В дверь позвонили, когда он снова укладывался в постель, стараясь не разбудить Любу.
— Это еще что такое? — прошипел он в раздражении и посмотрел на часы. На часах все было в порядке: циферблат на месте, стрелки раскинуты в нужных радиусах, секундная резво бежала по кругу, но времени часовая конструкция не показывала. То есть смотреть на все это было можно, и все было правильно и как всегда, и тикало изнутри, — он потрогал металлический будильник, отцов еще, Ильи Лазаревича, — но сколько времени на часах, было непонятно. Часовой механизм, стрелки, тиканье, их законный наследник Лев Ильич и главный продукт часового производства — время, не совпадали между собой никак. Лева потряс будильник, поставил его на место, чертыхнулся, накинул халат и пошел в прихожую открывать дверь.