История жирондистов Том I - Альфонс Ламартин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я беспрестанно выступал, как указывают мне, у якобинцев и пользовался исключительным влиянием на эту партию. Дело в том, что с 10 августа я и десяти раз не вступал на трибуну клуба якобинцев. До 10 августа я работал вместе с ними над подготовкой священного восстания против тирании и вероломства двора и Лафайета. В клубе якобинцев тогда присутствовала вся революционная Франция! А вы, которые меня обвиняете, вы были с Лафайетом! Хотите ли и вы, как он, разделить народ на два народа — на честных людей и на сволочь?!
В чем я далее виноват? Я принял звание муниципального сановника? Я отвечаю, что с января 1791 года отказался от прибыльного и нисколько не опасного места публичного обвинителя. Я был избран только 10 августа и далек от притязаний похитить честь боя и победы у тех людей, которые заседали в Коммуне в эту ужасную ночь, которые вооружили граждан, управляли движением, арестовали Мандата! Говорят, что интриганы заседали в генеральном совете; кто же знает это лучше меня? Они в числе моих врагов. Это учреждение упрекают в произвольных арестах? Когда римский консул подавил заговор Каталины, Клодий обвинил его в нарушении законов. Я видел здесь таких граждан, мало походящих на Клодия, но которые за несколько дней до 10 августа имели благоразумие бежать из Парижа и ныне обвиняют Парижскую коммуну, с тех пор как она восторжествовала вместо них. Незаконные поступки? Так разве спасают отечество с уголовным кодексом в руке? Все это происходило незаконно, без сомнения. Да, незаконно, как падение Бастилии, незаконно, как падение трона, незаконно, как сама свобода! Граждане, вы хотите революции без революции? Кто может обозначить точный пункт, где разобьются волны народного восстания? Какой народ подобной ценой мог бы когда-либо сломить деспотизм?
Что же касается дней 2 и 3 сентября, то те, кто приписывают мне хоть малейшее участие в этих событиях, люди или очень легковерные, или очень злонамеренные! Я предоставляю души их угрызениям совести, если угрызение совести может предполагать душу! В ту эпоху я перестал заседать в Коммуне и оставался дома!.. Граждане, оплакивайте эту жестокую ошибку. Но пусть ваша горесть имеет предел, как и все человеческое! Сохраним несколько слезинок для бедствий более трогательных! Оплакивайте сто тысяч патриотов, умерщвленных тиранией! Оплакивайте наших граждан, умирающих в горящих домах, и детей, убиваемых в колыбелях или в объятиях матерей! Чувствительность, которая скорбит почти исключительно о врагах свободы, мне подозрительна. Перестаньте махать перед моими глазами окровавленной мантией или я подумаю, что вы хотите опять повергнуть Рим в оковы.
Что касается меня, то я отказываюсь от справедливой мести, которой мог бы преследовать моих клеветников. Я хочу только возврата мира и свободы. Граждане! Пройдите твердым и быстрым шагом ваше прекрасное поприще, а я желал бы, даже ценой моей жизни и репутации, помогать вам на славу и на счастье нашего общего отечества!»
Едва Робеспьер закончил, как Луве и Барбару, выведенные из терпения рукоплесканиями, которыми Собрание и зрители встретили оратора, устремились на трибуну, чтобы возразить; но впечатление от речи Робеспьера уже отразилось на голосовании: все вынуждало Конвент окончить прения. В глазах самых дальновидных жирондистов — Верньо, Петиона, Бриссо, Кондорсе, Жансонне, Гюаде — их враг и так уже выходил великим, они не хотели возвеличивать его еще больше. Марат видел в победе Робеспьера свою собственную победу, несмотря на отречения, предметом которых стал его образ мыслей. Дантон торжествовал, видя оправдание диктатуры и покрытие сентябрьских преступлений знаменем общественного блага. Молчание оказалось кстати для всех, кроме обвинителей. Но Барбару, приведенный в негодование упорным отказом в праве выступить, подошел к трибуне, чтобы в качестве гражданина иметь слово, в котором получил отказ как депутат. «Вы меня выслушаете, — восклицал он, стуча обоими кулаками по решетке, — вы меня выслушаете?! Ну так я вырежу свое обвинение на мраморе!»
Шум, саркастические возгласы, смех трибун заглушают голос Барбару. Его обвиняют в унижении самого понятия народного представителя.
Новость о торжестве Робеспьера мгновенно распространилась в толпе, которая теснилась у подъездов Тюильри, чтобы выразить сожаление своему трибуну или отомстить за него. Появление Робеспьера в клубе якобинцев привлекло туда вечером большое количество народа. При входе Робеспьера в зал зрители разразились рукоплесканиями. «Пусть говорит Робеспьер, — сказал один из членов клуба, — только он может рассказать о том, что сделал сегодня». «Я знаю Робеспьера! — возразил другой якобинец. — Я уверен, что он будет молчать. Этот день — лучший из всех, какие видела свобода. Робеспьер, преследуемый как злоумышленник, торжествует. Его мужественное и искреннее красноречие смутило его врагов. Его пером, как и сердцем, руководит истина. Барбару бежал. Гадина не смогла выдержать взора орла».
Петион, который не мог говорить в Конвенте и не хотел говорить у якобинцев, велел на следующий день отпечатать прокламацию, в которой позорил Марата, порицал Коммуну, сваливал сентябрьскую кровь на убийц. «Что же касается Робеспьера, — говорил Петион, — то его роль объясняется его характером. Подозрительный, недоверчивый, он повсюду видит заговоры и опасности; его желчный темперамент и меланхолическое воображение окрашивают каждый предмет колоритом преступления. Веря только в себя, говоря только о себе, всегда убежденный, что против него интригуют, он жадно добивается рукоплесканий: эта-то слабость его к популярности и заставила думать, что он стремится к диктатуре.
Робеспьер добивается только исключительной, ревнивой любви к самому себе!»
Этот портрет Робеспьера был верен и относительно самого Петиона. В то время между партиями Горы и Жиронды существовало больше подозрений, чем действительных столкновений. Общие друзья, которые хотели их сблизить, были поверенными этих взаимных обвинений.
Когда Дантон оставил министерство юстиции, министром внутренних дел назначили Тара. Это был революционер — по философскому убеждению, ученый — по профессии: один из тех людей, которых обстоятельства увлекают до противоречия с их собственным разумом. Слишком робкий, чтобы сопротивляться вместе с жирондистами, слишком совестливый, чтобы действовать вместе с монтаньярами, Тара пытался посредничать и бывал то терпим, то любим, то презираем обеими партиями.
«Я часто с ужасом вспоминал, — пишет он в своих „Воспоминаниях“, — о двух разговорах, какие у меня состоялись с Саллем и Робеспьером. Я узнал того и другою в Учредительном собрании; считал их одинаково очень искренно преданными революции и нисколько не сомневался в их честности. Если уж нужно было бы заподозрить в бесчестности кого-нибудь их них, то Робеспьера я бы заподозрил последним. Однажды я просил его подумать о некоторых идеях, которые ему изложил: „Мне нет нужды обдумывать, — отвечал он мне, — я всегда полагаюсь на первое впечатление. Все эти депутаты Жиронды, все эти Бриссо, Луве, Барбару — контрреволюционеры и интриганы“. „Но где же они интригуют?“ „Везде, — сказал Робеспьер, — в Париже, во Франции, во всей Европе! Жиронда с давнего времени решила отделиться от Франции и присоединиться к Англии. Жансонне громко сказал всем, кто хотел слышать, что они здесь не представители, но уполномоченные Жиронды. Бриссо интригует в своей газете, которая стала набатом к междоусобной войне. Он ездил в Лондон, и известно зачем. Ролан состоит в переписке с изменником Монтескье: они вместе стараются открыть Францию пьемонтцам. Дюмурье угрожает больше Парижу, чем Бельгии и Голландии. Этот шарлатан героизма, которого я хотел арестовать, каждый день обедает с жирондистами. О, я очень утомлен революцией! — вдруг воскликнул он. — Я болен; никогда отечество не находилось в большей опасности, и сомневаюсь, чтобы оно могло быть спасено!“ „Но не испытываете ли вы какого-нибудь сомнения относительно фактов, которые только что высказали?“ — спросил я его. „Никакого“, — отвечал мне Робеспьер.
Я удалился встревоженный и испуганный, — продолжает Тара, — и встретил Салля, который выходил из Конвента. „Ну, — сказал я ему, — неужели нет никакого средства предупредить эти раздоры, гибельные для отечества?“ „Я еще надеюсь, — сказал он мне, — что скоро подниму все покровы, прикрывающие проекты этих злодеев. Их заговоры начались раньше революции. Тайный вождь этой шайки разбойников — герцог Орлеанский. Лакло соткал нити заговоров. Лафайет их сообщник. Мирабо тоже участвовал в этих происках: получал от короля деньги, чтобы скрывать свои связи с герцогом Орлеанским; от Орлеанского получал еще больше. Нужно было ввести якобинцев в их заговоры. Они не посмели этого сделать и обратились к кордельерам. Кордельеры всегда оставались рассадником заговорщиков. Дантон их приучает к политике, Марат приучает к злодействам. Они ведут переговоры с Европой, имеют эмиссаров при дворах. У меня есть доказательства. Они потопили трон в крови; из новой крови они хотят вырастить новый трон. Они нас обвиняют в роялизме, чтобы под этим предлогом разнуздать против нас ярость толпы. Вся правая сторона должна быть перерезана. Орлеанский вступит на трон, а потом Марат, Робеспьер и Дантон умертвят его. Дантон отделается от своих товарищей и будет господствовать один; сначала диктатор, а вскоре и король!“