История жирондистов Том I - Альфонс Ламартин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Законодательном собрании Луве присоединился к партии Бриссо против Робеспьера. Лантена, друг и единомышленник госпожи Ролан, ввел его в кружок этой женщины.
Крепкая дружба связала вскоре этих людей. Луве открыл госпоже Ролан тайну своей любви и познакомил ее с Маргаритой Лодойской. Эти две женщины поняли друг друга благодаря политике и любви, но виделись мало и боязливо. Любовница Луве скрывала свою жизнь в тени. Целомудренная и уважаемая супруга министра не могла открыто признать свои близкие отношения с женщиной, которую с Луве соединяла одна только любовь.
Луве писал в жирондистской газете «Часовой», где самый пламенный республиканизм соединялся с поклонением порядку и человечности. Десятого августа Луве спасал жертвы; 2 сентября клеймил палачей. Избранный в Конвент, Луве покинул свое уединение. Связанный убеждениями с мнениями Жиронды, он образовал с Барбару, Бюзо, Ребекки и несколькими другими друзьями авангард молодежной партии департаментов, нетерпеливо желавшей очистить республику. Верньо, Петион, Кондорсе, Бриссо тщетно старались сдержать этих молодых людей: медлительность казалась им делом столь же неразумным, сколь и трусливым. Луве вызвался нанести первый удар. Речь, которую он носил при себе в течение нескольких дней, была написана сообща на совещании у госпожи Ролан.
Робеспьер, видя на трибуне Луве, выказал все возможное презрение и внутренне торжествовал: ни один из ораторов, уже известных, не хотел взять на себя обвинения против него. Но Луве чувствовал за собой руку госпожи Ролан, которая побуждала его к борьбе. Когда молчание восстановилось, он начал говорить:
«Пора узнать, существует ли в этом Собрании крамольная партия из семи или восьми членов, или же партию составляют все 730 членов Собрания. Надобно, чтобы из этой борьбы вы вышли или победителями, или униженными. Чтобы отдать отчет Франции в причинах, заставляющих вас удерживать в своей среде человека, к которому общественное мнение относится с отвращением, надобно, чтобы вы или признали его невинность торжественным декретом, или избавили нас от его присутствия; нужно, чтобы вы приняли меры против разрушительной Коммуны, которая продолжает пользоваться произвольно захваченной властью. Я сейчас обнародую заговор. Свидетелем мне будет весь Париж! Я мог бы прежде всего выразить изумление по поводу того, что Дантон, на которого никто не нападал, устремился сюда с заявлением, что он не боится нападения и отрекается от Марата; последний был орудием и сообщником в том великом заговоре, который я обнаруживаю». Ропот в зале. Дантон кричит: «Я требую, чтобы Луве разрешили вложить палец в рану!»
Луве продолжает: «Да, Дантон, я его вложу; но не кричи раньше времени… В течение всего января в клубе якобинцев глубокомысленные и блестящие рассуждения, которые делали нам честь в глазах Европы, сменились постыдными прениями, которые нас едва не погубили. Появился человек, желающий говорить всегда, говорить беспрерывно, говорить не для того, чтобы просветить якобинцев, но чтобы посеять между ними раздор, и особенно для того, чтобы его слушали несколько сотен зрителей, рукоплескания которых хотелось получить любой ценой. Подручные интриганы объявили, что Робеспьер — единственный добродетельный человек во Франции и что спасение отечества должно вверить только этому человеку, расточавшему самую низкую лесть нескольким сотням фанатиков, которых он называл народом. Это тактика всех узурпаторов, от Цезаря до Кромвеля, от Суллы до Мазаниелло. Но мы, верные равенству, мы предупредили его, решив не допустить, чтобы любовь к отечеству заменяли идолопоклонством. Через два дня после 10 августа я заседал во временном генеральном совете; входит человек, появлению которого предшествует большое движение: Робеспьер. Он садится среди нас? Нет, он садится на место президента. Изумленный, я не верю своим глазам. Как! Робеспьер, неподкупный Робеспьер, который в дни опасности покинул пост, который после того двадцать раз торжественно обязывался не принимать никакой публичной должности, Робеспьер вдруг верховодит в генеральном совете Коммуны! С тех пор я понял, что этому совету суждено господствовать!
Робеспьер приписывает себе честь 10 августа. Революция 10 августа — всеобщее дело. Но революция 2 сентября… Варвары-заговорщики! Она ваша, она исключительно ваша! (Движение ужаса.) Парижский народ умеет сражаться, но не умеет убивать. Он был в Тюильри, в великий день 10 августа, но неправда, будто его видели в тюрьмах в ужасный день 2 сентября. Сколько орудовало убийц в тюрьмах? Менее двухсот. Сколько оказалось зрителей, пришедших извне? Менее ста. Почему же им не помешали?
Потому что Законодательное собрание было подавлено и наглый демагог явился в него для подписания декретов Коммуны и грозил Собранию, что велит ударить в набат, если оно не станет повиноваться!»
Билло-Варенн поднимается с места и пытается протестовать. Общий взрыв негодования против него охватывает все Собрание. «Робеспьера на трибуну! Осудить Робеспьера!» — раздаются со всех сторон возмущенные голоса. Президент успокаивает этот шум. Луве продолжает, глядя на Дантона: «Тогда-то были развешаны пасквили, где называли изменниками всех министров, исключая одного, всегда одного и того же; хорошо, если бы ты, Дантон, мог оправдаться в этом перед потомством! Тогда же увидели с ужасом появление человека, до сих пор единственного в летописях преступлений. Как он вышел бы из своего склепа, если бы вы его оттуда не извлекли? Как бы вы его вознаградили, если бы он вам не служил? Каким образом вы провели бы его в это избирательное собрание, где вы позволили оскорбить меня за то, что я имел мужество попросить слова против Марата? Боже! Я его назвал! (Новое движение ужаса.) Да, телохранители Робеспьера, люди, вооруженные саблями и палками, сопровождавшие его повсюду, оскорбили меня и объявили, что вскоре заставят поплатиться за дерзкую борьбу с человеком, которому покровительствовал сам Робеспьер! А каким путем шли заговорщики к задуманному плану своего господства? Путем ужаса! Им нужны были еще убийства, чтобы ужас стал всеобщим и чтобы удалось устранить великодушных граждан, более привязанных к свободе, чем к жизни.
Так подвигались эти злодеи по дороге к верховной власти, но на ней их ожидало несколько решительных человек, которые не дали бы продлиться диктатуре более одного дня!.. (Единодушные рукоплескания.) Кто их остановил? Кто с ними боролся? Это был Петион; это был Ролан, который, обвиняя их перед Францией, проявил больше мужества, чем нужно было для обвинения клятвопреступного короля… Робеспьер! Я тебя обвиняю в непрерывной клевете на самых чистых патриотов и в те дни, когда клевета равнялась ударам кинжала! Я тебя обвиняю в том, что ты унижал и преследовал законных представителей нации, их авторитет! Я тебя обвиняю в том, что ты допускал, чтобы тебя называли единственным добродетельным человеком во Франции, который может спасти народ, и даже сам не раз употреблял эти слова! Я тебя обвиняю в том, что ты стремился к верховной власти!»
Робеспьер, бледный, взволнованный, с лицом, искаженным от гнева, видит себя оставленным товарищами и чувствует порицание огромного Собрания. Луве на минуту прерывает свою речь, как бы ожидая, чтобы она всей тяжестью легла на обвиненного. Потом продолжает, обернувшись в сторону Марата: «Но среди вас есть еще один человек, имя которого не осквернит более мои уста, — человек, которого я не имею нужды обвинять, потому что он сам обвинил себя и не побоялся сказать вам, что, по его мнению, нужно снести еще 260 тысяч голов!.. И такой человек еще среди вас? Франция краснеет от этого. Европа изумляется вашей слабости. Я требую, чтобы вы издали против Марата обвинительный декрет».
Луве сошел с трибуны под гром рукоплесканий. Робеспьер попросил несколько дней для подготовки своей защиты. Собрание даровало ему эту отсрочку со снисходительностью, очень похожей на презрение.
Он должен был держать речь в понедельник 5 ноября. Вызванный президентом на трибуну, он взошел туда бледнее, чем когда-либо. В ожидании, пока установится молчание, его пальцы судорожно стучали по столу трибуны, как случается у музыканта, который рассеянно пробует клавиши фортепьяно. Ни один одобрительный жест, ни одна сочувственная улыбка не поддерживала Робеспьера в Собрании. Все взгляды казались враждебны, все губы презрительно сжаты, все сердца замкнуты.
Он начал высоким и резким голосом:
«Граждане! В чем я обвиняюсь? Где мои богатства; где мои армии? Все это в руках моих обвинителей. Чтобы их обвинение могло получить малейший вид правдоподобия, надо предварительно доказать, что я был вполне глуп. Но если я глуп, то остается объяснить, почему люди умные употребили столько усилий, чтобы представить меня Национальному конвенту самым опасным из всех заговорщиков. Обратимся к фактам. В чем меня упрекают? В дружбе Марата? Я мог бы откровенно изложить свое мнение о Марате, не говоря ни лучше, ни хуже того, что думаю. Но я не люблю высказывать свою мысль только для того, чтобы льстить господствующему мнению. Я в 1792 году имел единственный разговор с Маратом. Я упрекал его за преувеличения, вредившие делу, которому он служил. Покидая меня, он объявил, что не нашел во мне „ни взглядов, ни смелости государственного мужа“. Такие слова вполне отвечают на клевету тех людей, которые хотят соединить меня с этим человеком.