Виттория Аккоромбона - Людвиг Тик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попробуем начать с римской, вернее итальянской, темы, к которой автор помимо «Белого дьявола» обращался и в других произведениях: в «Аппиусе и Вирджинии» (Appius and Virginia, 1608), в «Герцогине Мальфи» (The Duchess of Malfi, написана — 1614, опубликована — 1623). Последняя драма, как и шекспировская «Ромео и Джульетта», была написана по сюжету одной из историй известного итальянского писателя-гуманиста Маттео Банделло (1485—1561).
Очевидно, что итальянский фон у Уэбстера, как и в английской драматургии конца XVI — начала XVII в., иносказателен, многозначен. Через изображение истории, нравов другого народа осмысливались собственные проблемы, в сопоставлении своего и чужого отчетливее обнажались пороки и достоинства государства, времени, общества, в котором жил человек. Как верно отмечает Джон Джамп, у Уэбстера предстанет Италия последнего периода творчества Шекспира, а не то «идеализированное место действия, где встречались юные, романтичные влюбленные»[102].
В Англии острее, чем в других странах[103], осознается «тупиковый» (ключевое для Уэбстера слово!) характер Возрождения, который, по словам Якоба Буркхарда, уже «противодействовал органичному развитию итальянской культуры и возродил утраченный дух авторитарности» («Ренессанс человека игнорирует», — скажет Монтень)[104].
Яков I (1566—1625). Время кровавых заговоров.
Сходны и для Англии (после вступления на престол Якова I в 1603 г.) и для Италии (после избавления от Медичи) поиски нравственного начала как основы благополучия страны, народа.
Для европейца Италия — воплощение свободы, раскрепощенности человеческого духа. А итальянская женщина (или женщина в итальянском контексте) — квинтэссенция этой свободы, ее высочайший символ. Вспомним романтические попытки материализации идеи свободы в образе Италии либо женщины в Италии!
В центре драмы Уэбстера — Виттория Аккорамбона[105] — женщина свободная, бросающая вызов нравам своего времени, преступающая законы, которые ограничивают волю и желания человека. Из-за этого прежде всего, а не из-за участия в убийстве, она становится изгоем с клеймом дьявола. На первый взгляд, определение «Белый дьявол» и соотносится с ее образом, ее судьбой, тем более что полное название драмы — «Белый дьявол, или Виттория Коромбона» (The White Devil, or Vittoria Corombona). Но что значит «белый дьявол»? Почему в таком случае «дьяволом» называют большинство из участников действия?
Л ю д о в и г о: Браччиано, дьявол, ты погиб!
В и т т о р и я: Что затеял, бес? (о Фламиньо)
Ф л а м и н ь о: О, коварные дьяволы, (о Цанхе и Виттории)[106]
«Дьяволицей», «ведьмой» зовут обезумевшую от горя Корнелию, а Фламиньо в последнем монологе обвиняет в «чертовщине» всех, и себя в том числе: «Мы за маленькое удовольствие закладываем черту душу» (действие V, сцена 5). Каждый в свою очередь либо назван дьяволом, либо уличён в лицемерии, двуличии, что приравнено к дьявольщине.
В английском языке есть поговорки, где обыгрывается цвет дьявола: «The White Devil is worse than the black» (Белый дьявол хуже, чем черный), «The devil is not so black as he is painted» (He так страшен (букв, черен) черт, как его малюют[107]). Понятно, что речь идет о способности человека к лицемерию, двуличию. Смысл этот воспринят из библейской фразы: «Сам Сатана принимает вид Ангела света» (For Satan himself is transformed into an angel of Light) (2 Кор. 11:14).
Проблема неоднозначной природы человека, его способности к добру, равно как и ко злу, окажется центральной в истории Виттории Коромбоны и будет соотноситься не только с ней. Метафизический смысл выражения «белый дьявол» распространяется на каждого из участников события, центр которого постоянно смещается. Не случайно героем истории каждый раз видится другое действующее лицо, не случайно и то изменение в названии драмы, которое появляется у И. А. Аксенова. В нем жизнь и смерть героини предстанут как довесок к центральной линии сюжета, связанной с Браччьяно: «Белый Дьявол, или Трагедия о Паоло Джордано Орсини, герцоге Браччьяно, а также жизнь и смерть Виттории Коромбоны, знаменитой венецианской куртизанки». В XX в. центральной фигурой событий, разыгравшихся в Риме и Падуе в 1585 г., будет восприниматься Фламиньо — качественно новое явление в драматургии начала XVII в. В его образе обнаружат особый тип героя — «недовольного» (malcontent) и по-макиавеллиевски коварного убийцы. Злодейство, злобная сатира соединятся в нем с величественной рефлексией[108].
Цветосимволика в выражении «белый дьявол» обнажена не только в явном контрасте «белый»-«черный» (каждый цвет в свою очередь с противоположным смыслом[109]), но и в понятии «окрашенный» (painted), т. е. «поддельный», «лицемерный», «неестественный». «Leave your painted comforts» («Оставь свои лицемерные утешения»)[110] — с этих слов Людовиго, включающих устойчивое для уэбстеровской поры выражение «painted comforts» («painted» в значении «лицемерный», «фальшивый»), начинается действие пьесы. А окончится оно не менее лицемерными, «приукрашенными» в контексте разыгравшейся драмы словами — моральным выводом Джованни:
…господа, их смертьКаким она является примеромтому, что строящий на злых делахНа тростниковых бродит костылях.
Эта «гармонизирующая»[111] противоборство сил концовка нарочита и в какой-то мере производит пародийный эффект. При всей напыщенности (а вернее, из-за напыщенности) высказывание кажется блеклым, бесцветным (not painted). Да и произносит его один из «теневых» персонажей, роль и мнение которого не уравновешивают мощный прорыв иных к свободе волеизъявления, к противоборству с тиранией в различных формах ее проявления. Беда и «дьяволизм» этих героев в том, что высокое ренессансное стремление к самоутверждению личности осуществляется в извращенном, порочном виде — как удовлетворение эгоистических желаний, каприза, ведущего к убийству брата братом, жены мужем и наоборот. Высокий драматизм коллизии шекспировских трагедий «снимается» у Уэбстера всепронизывающим скепсисом, иронией, недоверием ко всему. Есть лишь ощущение всеобщего хаоса и безумия. У Уэбстера смерть — не торжество над злом, как у Гамлета, Отелло, а логичный итог, доказательство того, что человек изначально и навсегда несвободен. Если Гамлет знает, что рамки тюрьмы ограничены Данией, то героям (или антигероям) Уэбстера не дано даже осознать пределы своей несвободы, границы тюрьмы, так как тюрьма — повсюду[112]. Всепроникающий скепсис затрагивает и сферу литературы, то творчество, которое было направлено на поиски потенциальных возможностей в человеке к преодолению зла, которое еще внушало мысль о торжестве человека над вселенским хаосом.
Эта литературная адресованность, аллюзивность («интертекстуальность», в современной терминологии) ощутима постоянно на разных уровнях поэтического строения драмы. Уэбстер как бы «подключает» и обыгрывает голоса Шекспира, Донна, современных ему драматургов и поэтов в их легко узнаваемых метафорах, концептах:
«…как два равноименные магнита отталкиваемся…»;«…свободный ум разбит, как ртуть…»;«…была нога, разъеденная язвой, отсечена И я иду в слезах На костылях, но к раю…»;«… пла́чу я кинжалами…».
Ключевой образ-концепт «painted» (»раскрашенный») возникает тоже скорее всего из «диалога» с шекспировским 130-м сонетом. Уэбстер подхватывает и по-своему развивает мысль своего старшего современника о противоборстве искусственного (приукрашенного) и естественного, природного в оценке человека. Но «снятие» пафоса, ироническая насмешка автора «Белого дьявола» имеет отношение как к самой идее, так и к ее художественному воплощению Шекспиром. Фламиньо (о Виттории): «She comes — what reason have you to be jealous of this creature? What an ignorant ass or flattering knave might he be counted, that should write sonnets to her eyes, or call her brow the snow of Ida or ivory of Corinth, or compare her hair to the blackbird’s bill, when ’tis like the blackbird’s feather» (выделено мною. — Т. П.): «Она входит — какая причина у вас ревновать это создание? Каким невежественным ослом или угодливым плутом нужно было быть, чтобы написать сонеты о ее глазах или сравнить ее бровь со снегами Иды или матовым цветом Коринфа, или сравнить ее волосы с клювом дрозда, хотя у них гораздо больше сходства с его перьями»[113].
Уэбстер «откликается» на многое (если не на все) в литературе своего времени, вбирает разнообразные традиции, стили, приемы, многие из которых к его времени становились литературными штампами. В «Белом дьяволе» есть уже привычный для елизаветинской драмы «театр в театре» — пантомима, где разыгрываются будущие события, вещие сны, призраки, и целители-маги, которые предвосхищают либо комментируют происходящие действия. Есть здесь и свой безумец — Корнелия, чья странная песнь полна теми же причудливыми образами, которые возникли и в воспаленном воображении Офелии: розмарин, могильщик, рута и т. д.