Колосья под серпом твоим - Владимир КОРОТКЕВИЧ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще о том, что кружок Сераковского начинает превращаться в настоящую организацию и осенью можно будет уже думать о делах, о планах на будущее.
С улыбкой вспоминался один из последних споров. На тему – что делать, кроме подготовки восстания, тем, кто из помещиков. Ямонт плел что-то о том, что надо переубеждать своих крестьян, что дворяне хороши, а царь плохой. Загорский взглянул на Кастуся, но тот подморгнул ему, пожал плечами. Ничего не поделаешь, идеалист. И тогда Алесь поднялся и сказал, что это типичный белый бред. Никогда не переубедишь словами. Если кто-то хочет, чтоб его считали хорошим, пусть совершает хорошие дела. Рассказал о проекте отца, борьбе вокруг него и добавил, что тем, кто орет о хорошем отношении к мужику, стоило б подарить ему волю прежде, чем это сделает царь, и на более льготных условиях. Тогда никого не надо будет агитировать. За хорошее, за жизненные блага никого долго агитировать не надо. А если уж агитируют паны и днем и ночью, так и знай, что что-то неладно, и хорошо еще, если только обмануть собираются. «Я думаю, пока что к чему, надо хоть этих, хоть своих людей освобождать. И это будет наилучшей агитацией для восстания и лучшим средством для обеспечения его победы».
Поднялся шум. Белые напали. Но неожиданно ополчилась и часть красных: «Розовые очки! Дадут тебе делать добро! Держи карман…»
Сераковский улыбался в усы, видимо, соглашаясь с Алесем.
«Говорите, не дадут, – сказал Алесь. – А вам что, позволят так вот просто восстать и победить? Значит, это явление одного порядка. Ну, не будут давать. Что же, так и сидеть сложа руки? Боишься сопротивления – не поднимайся. А не боишься – каждый миг борись, чтоб приблизить час».
Сераковский склонил голову.
* * *В воплях метели становился глухим и временами вовсе исчезал рваный голос колокольчиков. Кучер пел песню, далекую и давнюю, как сама обездоленная приднепровская земля:
Ой, косю мой, косю,Чаму ж ты нявесел,Чаму ж ты, мой косю,Галовачку звесіў?Ці я табе цяжак,Ці тугі папругі?«Ой, ты мне не цяжак,Не тугі папругі».
Алесь слушал и плотнее укутывался медвежьей шубой.
Учиться в университете было легко. Куда легче, чем в гимназии. Там было много чепухи, много немилых дисциплин. Там не было, наконец, даже относительной свободы.
Здесь было все интересно, важно, мило. Здесь человек мог заниматься тем, чем желал. И хотя тоже были мракобесы и дураки, но на их лекции можно было просто не ходить. Можно было много читать и писать, заниматься делами «Огула», собирать материалы для словаря, изучать под руководством Виктора старые грамоты, да еще оставалось немного времени на музыку, театр и собственные, не очень удачные, попытки писать стихи.
Алесь подумал, что стал на правильный путь. Считал себя до сего времени дилетантом и вдруг всего за пять месяцев приобрел благосклонность Срезневского. Как потеплели глаза Измаила Ивановича, когда разбирал первый реферат Алеся «Языковые особенности касательно северо-западного языка в «Слове о полку Игореве».
– Молодчина… Что думаете делать?
– Рассчитываю за полтора года подготовиться и сдать экзамены за словесный и исторический факультеты.
– Ну, а потом?
– Потом, полагаю, надо заняться философией, естественными науками.
– Не боитесь распылиться?
– Наоборот. Хочу попробовать привести в систему все необходимое.
– Помогай бог, – сказал Срезневский.
Алесь трудился неистово.
Следующие две небольшие работы выдвинули Алеся в число тех немногих, с кем Измаил Иванович разговаривал как с равными, потому что действительно уважал в них равный интеллект, хотя и отличающийся от его собственного, взгляд на вещи и явления.
Этими работами были «Язык панцирных бояр[128] из-под Зверина. Материалы для словаря приднепровского говора» и «Особенности дреговичанско-кривицкого говора в «Слове на первой неделе по пасхе» Кирилла Туровского как первые следы возникновения белорусского языка».
После этих работ Срезневский смотрел на Алеся только с нежностью.
– Мой Вениамин, – говорил учитель коллегам. – Самый молодой и самый талантливый. Бог мой, как подумаешь, сколько успеет сделать!
– Он может ничего не успеть, – мрачно сказал Благовещенский, знаток римской литературы и истории. – Смотрите за своим Вениамином, Измаил Иванович. Чтоб этот Вениамин политикой не заинтересовался. А это у нас знаете чем кончается?
– Откуда такие мысли, Николай Михайлович?
– Случайно слышал, как ваш Вениамин рассказывал такую историю… Будочник услыхал, как на улице человек сказал: «Дурак». Подбежал, схватил его за шиворот и потянул в участок. Тот сопротивляется, кричит: «За что?» А будочник ему: «Знаем мы, кто у нас дурак».
– Ну что вы. Он ведь молод. У талантливых да молодых – это уж всегда! – язык длинный. Против этого и вольтерьянцы ничего не говорят.
– Вольтерьянцы, может, и не говорят, а вот зас…цы обязательно скажут.
Срезневский удивился грубому слову. Николая Михайловича за деликатность и утонченные манеры все называли маркизом де Благовещенским. Видимо, допекло и его.
Срезневский отмахнулся от этих мыслей. Человек либеральный и от доброты умеренно набожный, склонный верить в моральный кодекс всех «добрых религий», человек, влюбленный в свое дело, он не допускал, что такой безгранично талантливый, интересный и въедливый исследователь так вот вдруг возьмет и увлечется политикой.
И он по-прежнему выделял Алеся. А когда тот дал ему следующую, уже довольно большую работу «Приднепровские песни, сказания и легенды о войне, мятеже, религиозной и гражданской справедливости. Опыт исследования цели, средств и языка», этот сорокашестилетний человек пригласил Алеся к себе.
– Вы, надеюсь, позволите мне избежать в отношении к вам обращения «милостивый государь»? – со старомодной галантностью сказал профессор.
– Я надеялся на это давно.
Срезневский листал работу.
– Мальчик мой, – сказал он, – я не люблю чрезмерных похвал. Но вы совершили необычное. Вы открыли «великое Чипанго», как Марко Поло. Открыли новый, неизвестный мир. Открыли, возможно, целый народ. Неужели они были такими?
– Какими, господин профессор?
– Все ведь говорят о крайней забитости, задерганности, вырождении вашего края.
– Есть и такое. Но в этих высказываниях больше политики, чем правды.
– Как?
– Надо было доказать, что народ уничтожали, что только под эгидой Николая Романова, Уварова и Аракчеева он получил возможность дышать.
Профессор немного испугался. Благовещенский в чем-то был прав.
– Лингвистика не знает политики, друг мой.
– Лингвистика – это значительно больше политика, нежели все естествознание. Нет, народ не убили. Он живет и ожидает счастья. И будет жить, как бы трудно ему ни было. А насчет забитости судите сами. Ладымер[129] едет ломать хребты крымчакам, деревенская девка умом побивает князя Ганю, мужик-оборотень пишет на лубе письма к любимой, тоже мужичке, Люба из Копаного рва, что под Кричевом, обычная местная девчина, играет в шахматы с «царем черных и рогатых» Рабедей и выигрывает у него пленных. Или легенда о лебединой келье, или о яворе и белой березе. Помните, на могилах юноши и девушки, разделенных церковью:
Дзесьці мае дзеці ў любові жылі.Раслі, раслі, пахіліліся,Цэраз цэркву сушчапіліся.
Почему «Тристан и Изольда» – признак великих сил, а это – примета забитости?
Помолчал.
– Да, было и угнетение. Но угнетение порождает не только рабов. Из слабых – возможно. Но из сильных оно рождает богатырей.
Срезневский задумался. Видимо, хотел было пожурить за опасные мысли, но раздумал. Спрятал лицо в ладонях. Потом опустил ладони.
– Какие гордые, сильные и страшные люди! Какая страстная жажда к справедливости! Как это там у вас?
А вайна была, вайна была,А ніўка зялезнай карой парасла,Зялезнаю, крываваю,Сталёваю, іржаваю.
И это – как дуды ревели! И как трижды выстрелил, и на третий выстрел «сэрца стрэльбы разарвалася!». Что же это, мальчик мой?! Или вот это… Нет, это:
А ўжо ж бяроза завіваецца.Кароль на вайну збіраецца,А ў каго сыны есць, дык высылайця.А ў кого няма, дык хоць наймайця.
И как за волю стяг держали. А Левшун играл в рог. А Гришко Пакубятина подскочил и ударил по медному горлу, что пело, кулаком. И воля
…Зубамі падавілася,Крывёю захлынулася.
А потом рог повезли в перекидных хустах, а он сам играл. А? Как это?