Привет, Афиноген - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выступать больше никто не захотел, и через пять минут Виктор Давидюк объявил собрание закрытым. Оно продолжалось ровно полтора часа.
Кремнев сразу направился к директору доложить о новостях. Вскоре прибежала взмыленная секретарша, разыскала Афиногена Данилова, смолящего с друзьями на лестнице, и велела срочно идти к Мерзликину. Смотрела она при этом на Афиногена, как на конченного человека.
— Не дрейфь, — напутствовал Данилова Сергей Никоненко, — тебя, разумеется, с работы турнут, но при твоих данных ты легко устроишься грузчиком на молокозавод.
Мерзликин принял Афиногена вежливо и с пониманием. Сосредоточенный Кремнев листал журнал за маленьким столиком в углу.
— Уже не болеете, Данилов? — осведомился директор.
— Немного еще болею.
— Приятно познакомиться, — Мерзликин сам не садился и его не приглашал. Стоял неподвижно посреди кабинета, но было такое впечатление, что он ходит вокруг Афиногена, разглядывает его со всех сторон и даже ощупывает.
— Значит, считаете, отдел следует аннулировать? А Карнаухова оставить?
— Всех пора на смену! — авторитетно подтвердил Афиноген.
— Карнаухова–то куда?
— Его в другое место.
— Заведующим?
— Конечно. Или замом к себе возьмите. Хороший будет зам. Не лизоблюд.
— Так, так, Данилов. Что ж, надеюсь, вы юноша последовательный и от своего мнения не отступитесь. Значит, выйдете из больницы и сразу заявление? Или месячишко поработаете еще?
— Я долго буду работать, Виктор Афанасьевич. В порядке реализации права на труд.
— У нас будете реализовывать?
— Где же еще? — Афиноген удивился. — Если я начну скакать с места на место, то буду «летуном».
Директор продолжал его разглядывать, любовался синеглазой улыбкой и вообще его бравым видом. Даром, что после операции человек. Спросил:
— А может быть, ты просто сутяга, Данилов?
— Может быть.
Щека Мерзликина нервно дернулась, и он погладил ее пальцами. Пошел сел за свой стол.
— Юрий Андреевич, — сказал оттуда, — а он мне нравится, твой протеже.
— Мне тоже нравится, — отозвался Кремнев. — Приятный молодой человек. Остроумный и покладистый.
Афиноген опустился в кресло и достал сигареты.
— Курите? — обратился к директору.
— Наглец! — Мерзликин уже веселился, он и раньше не особенно–то негодовал. А чего ему негодовать, раз все по его вышло. — Юрий Андреевич, ты говоришь — толковый специалист?
— Говорят. В его возрасте рано судить. За душой–то одна амбиция пока.
— Почему же он такой наглый? Вон закурил без разрешения. Не битый, что ли?
— Да уж…
— Я, мой милый мальчик, на фронте, было раз, штрафной ротой командовал… Ты у себя в отделе можешь гоголем выступать, а у меня веди себя пристойно. Вдобавок, как ты ни выпендривайся, образованность тебя подводит, держит в рамках. Ты ответь мне на два вопроса. Почему ты хамишь? Раз. И чего ты добиваешься? Два. Понятны вопросы?
— Хамлю я, когда меня стараются унизить. Достоинство блюду. Раз. Добиваюсь я нормальных условий для работы. Два.
— Тебе заведующего пост предлагали. Ты понимаешь, что это такое в твои годы?
— В мои годы армиями командовали.
— Легенды, вздор. Армиями, мой дорогой, командовали убеленные сединами опытнейшие военачальники,
— По–разному случалось.
— Вот что, Афиноген Данилов. Ты каждое мое слово под сомнение не ставь. Ты у директора в кабинете, не у Пронькиных на именинах. Так у нас разговор не получится.
— Я могу быть свободен?
Директор был в достаточно благодушном настроении и опять себя пересилил:
— Не знаю, как с ним разговаривать, Юрий Андреевич, — не зло, скорее шутливо.
— Можно я вам объясню? — Афиноген пускал дым вокруг себя затейливыми фигурами. Давненько не дымили с таким шиком директору в нос. — А вы постарайтесь меня понять, как всегда добавляет мой друг Никоненко. Вы слишком долго руководили людьми, и вы, и Юрий Андреевич, и вам подобные. Но для того, чтобы руководить, нужна особая, очень высокая культура, специальные психологические навыки. У нас этому не учат, да у вас и времени не было учиться… Власть, постоянное невольное ощущение превосходства незаметно сместили шкалу, по которой вы оцениваете человека. Вы позволяете по отношению к другим такой тон и такое обращение, какое по отношению к себе ни в коем случае не допускаете, считаете вызывающим… Возраст тут ни при чем. Вы, к примеру, мне лично не сват, не брат, не отец. Но я не могу сказать, допустим, при вас: «Юрий Андреевич, я не знаю, как мне разговаривать с этим директором», — а вы при мне про меня вполне можете. И искренне не находите в этом ничего предосудительного. Вы оцениваете меня вслух, как скотину, — попробуй я!.. Это сложно, вряд ли вы даже поймете, о чем я говорю, наверное, поздно вам понять… Ну вот, я закурил. Тем самым чудовищно вас оскорбил. А приди вы ко мне на рабочее место — разве вы стали бы спрашивать разрешения. Да если бы и спросили, то для проформы. Или, представьте, спросили бы, а я ответил: «Нет, товарищ директор, извините, здесь курить нельзя, здесь люди работают». Что бы вы про меня решили? Сумасшедший? Отпетый хам?.. Никто не узаконивал одну манеру поведения для начальника, а другую для подчиненного. Вы сами ее установили, пользуясь служебным положением. С какой стати вы обращаетесь ко мне на «ты», когда я вас величаю по имени–отчеству? Не ко мне, ладно я, допустим, молод. Но вы так обратитесь и к человеку старше себя, а он вынужден будет отвечать «вы». Объясните хотя бы этот маленький нюанс. Почему?
На щеках Афиногена проступил румянец, у него поднималась температура.
— Нескучные у вас работают ребята, Юрий Андреевич. Завидую. Я сижу бирюком, иной раз и поучиться уму–разуму не у кого бывает. Теперь в случае чего сразу Данилову буду звонить… А вот вы сегодня Карнаухова «спасали», но ведь он тоже лет тридцать как разные кресла просиживает. Он что же, не зарвался, разбирается в этике взаимоотношений?
— Удивительно, но разбирается. Чутьем, что ли.
— И не тыкает вам?
— Когда он тыкает, не обидно.
— А когда вот Юрий Андреевич.
— Юрий Андреевич фамильярности не допускает, у него иной стиль… Я пойду, пожалуй. Врачи заждались…
— Конечно, ступайте, выздоравливайте, — Мерзликин не скрывал, что испытывает отчего–то удовлетворение. А щека его по–прежнему подергивалась. — Почему же все–таки не обидно, когда Карнаухов тыкает?
— Врет он все, — Кремнев отшвырнул газету, с жаром подначил, — выламывается. Я к нему теперь пригляделся, раскусил этот орешек. Ничего ему не обидно и не совестно. Главное, свое слово сказать, себя осветить поярче. Любуйтесь, мол, мной, люди добрые. Вот весь и секрет.
— Правильно, — согласился Афиноген, обрадовался. — Наконец–то раскусили! Все уж было растерялись, а тут вы щелк! — и готово. Правильно! Я себя уважаю. Да и с вами разговариваю, потому что вы тоже себя уважаете. С теми, кто себя не уважает, скучно разговаривать, не о чем. На ваш вопрос, Виктор Афанасьевич, я ответить не сумею. Карнаухов хороший человек, нравственный человек. Раз вы с ним за столом сидели — должны сами знать. Хороший человек — это впопыхах не объяснишь. Знаете, красивая женщина — попробуйте ее описать. Красивая… и точка. Торжествуй и будь счастлив, что увидел. Уродство, монстра какого–нибудь описать легко, красоту трудно. Это — дар божий. Карнаухов красивый человек, зря вы так за него взялись крепко. Да еще скопом.
Афиноген отдалялся к двери, а Мерзликин — по шажку, по маленькому — его преследовал. У двери не утерпел, опять спросил:
— Карнаухов хороший, а я нет? И Кремнев, вон тоже нехороший? Так выходит?
— Все хорошие. И вы и Юрий Андреевич. Каждый по–своему. У нас такое общество — самое лучшее в мире. Плохих людей почти не осталось.
Мерзликин еще не прочь был поговорить, поспрашивать, но Афиноген пятился, пятился, достиг двери, покивал, поулыбался на прощанье и скрылся.
Директор потирал руки.
— A-а? Юрий Андреевич! Любопытный парень–то, Ох, любопытный. А я люблю, мне нравится. Наплевать, что языком мелет. Молод еще, необъезжен, горяч. Но глаза, ты заметил? Я ведь в его глаза, Юрий Андреевич, как в молодость свою заглянул.
Ликовал директор или горевал, Кремнев так и не уяснил. Мыслями он был уже не здесь, а дома, с Мишенькой, который тоже рос строптивым ослом…
Верховодова схоронили в понедельник днем, а известие о его смерти распространилось лишь во вторник, поэтому на кладбище его провожали только двое–трое соседей. Сухонькую, скисшую Акимовну, обряженную в черное, поддерживал под локоть страдающий Федор Мечетин. Им не удалось заглянуть последний разочек в лицо покойного Верховодова. Двое служителей морга вынесли его в заколоченном гробу и у ворот засунули в крытый грузовичок. Как раз мимо проходил спешивший на собрание Афиноген Данилов.
— Кого понесли? — обратился он к санитарам.
— Верховодова какого–то, — пробасил опухший дядька с подвязанной марлей щекой, но Афиноген никак не связал сказанное с именем своего знакомца Петра Иннокентьевича. Над свежей могилкой всплакнула, опустошаясь до дна, старуха Акимовна, и рыдания ее вспугнули кладбищенских сорок, в общем–то привыкших к подобным звукам.