Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль - Свен Дельбланк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не произнес ни слова, я слушал его краем уха, но он, Солтикофф, имел обыкновение вкладывать мне в рот собственные слова, и сам произносил ответы или возражения, которых ждал от меня.
— Не ностальгия, а бесчисленные — целый гербарий — воспоминания, — сказал он. — В основном, репейник да крапива, но изредка попадаются и пряности, и увядшие цветы. Не только из Петербурга, конечно. Итак. У тебя есть учитель?
— Да.
— Что он говорит по этому поводу, о том, чтобы выйти из времени?
— Говорит, что это невозможно.
— Невозможно? Как сказать! И да, и нет. Чуточку зависит от того, что имеется в виду. Но я больше не решаюсь иметь собственное мнение. Который час?
Он вынул из кармашка жилетки золотые часы, послушал механизм и покачал головой. Мне вспомнился дедушка, и по обыкновению я почувствовал, как мне его не хватает. Мне пришло в голову, что этот Солтикофф, возможно, немного в маразме. Он все время терял нить разговора.
— Как получилось, что вы уехали из России?
— О, как всегда, сплошные неприятности. Помню довольно плохо. Я эвакуировался из Крыма вместе с отцом в двадцатых годах, это длинная история. Мой дед по отцу был действительным статским советником Солтикоффым, мой отец — штабс-капитаном, когда это все случилось. Столько всего сразу.
— Революция?
— Да. О, я вижу, что ты думаешь: эмигранты, контрреволюционеры… Ну, все не так страшно. У меня был кузен, служивший у Унгерна фон Штернберга{9}, а так мы, главным образом, стали жертвами времени, которое верило в свои лозунги и идеологии, верило с бурлящим энтузиазмом подростка. Правда! Никаких тебе колебаний, ни-ни, все буквально обжирались историей и свято верили, что наконец-то заставили карусель остановиться, что царство молочных рек уже близко. Да, примечательное было время. Ладно. Так она исчезла возле церкви Тенсты?
— Да.
— Расскажи еще раз.
И я рассказал. Солтикофф промокал глаза платком, слушал часы, иногда что-то бормотал, а потом поднял руку, чтобы остановить меня.
— Ты увидел старуху?
— Да.
— Как она выглядела?
Я описал ее, как мог. Он кивнул, казалось, он был чем-то подавлен. Потом глубоко вздохнул.
— Да, это будет нелегко, — сказал он наконец. — Но почему бы не попытаться. И, значит, здесь она оставаться не могла? Нет, конечно, церковь Тенсты, да, знаю. Кто она, собственно, такая? Вера, Вера, Вера, имя, что оно говорит?
Я рассказал о Вере все, что вспомнил, не слишком много. Родители умерли, есть тетка, незамужняя, смотрительница музея в Стокгольме, я видел ее всего один раз… Как же мало я знал! Как мало Вера мне рассказывала! Мы были близки так, как могут быть близки два человека, и все-таки я ничего о ней не знал. Мне было нечего рассказывать. Я чуть со стыда не сгорел.
— Вот и все, что я знаю.
— Не так-то это просто — знать. Интересно, издалека ли она приехала, или была одной из многих: такое ведь сейчас довольно часто случается. Она… она никогда не высказывала такого желания, как ты — выйти из времени?
— Насколько я помню, нет.
— Нет. Да, это часто случается. А карусель все крутится. Дикие звери и спасители вперемежку. Однажды я имел честь служить апостолом у Иисуса Христа, нашего Спасителя, когда он явился в образе Ивана Тимофеевича Суслова, приемного сына Данилы Филипова, который в 1700 году скончался от цирроза печени и рака желудка, хотя по собственным словам был самим Господом Саваофом. Ну а почему бы и нет? И более знатных, чем эти двое, богов, как известно, смерть свела в могилу, и имена многих из них вам даже не знакомы. Сам я, пожалуй, встречался с большинством, но, понятное дело, кто видел одного спасителя, видел всех. Досадно только, что я не встретился с Иисусом в образе Андрея Селиванова, примечательный был человек. Но в то время я сидел за решеткой за участие в восстании декабристов, весьма неудачная затея, хотя намерения были самими благими… Да, если рассказывать, то мы зайдем чересчур далеко…
— Я даже не понимаю, о чем вы говорите…
На минуту мне показалось, что я вот-вот заплачу. Все было так безнадежно. Само собой, он вроде что-то знал о Вере и, возможно, хотел мне как-то помочь. Но здесь, в кондитерской, он все время бессвязно болтал, точил лясы да напускал туману, как пьяный. Может, он начал впадать в детство, хотя вид у него, в общем-то, бодрый. Иногда он выглядел моложавым, иногда — древним стариком, особенно, когда вытирал платком глаза. Вообще-то, он ни капельки не был похож на дедушку. Дедушку всегда окружал покой, он не болтал без надобности. А ежели говорил, то что-то важное и понятное.
Солтикофф перегнулся через стол и взял меня за локоть. Сколько бы ему ни было лет, пальцы у него оказались сильными.
— Нет, не уходи, — сказал он. — Выход всегда найдется. Насчет Веры. От семьи тебе помощи, разумеется, не приходится ждать?
— Нет.
— А от учителя?
— Разве ему есть до меня дело?
— Ага, значит нет? Нет. Хотя ему бы следовало тебя понимать. Может быть, его сбивает с толку твой язык?
— Он считает, что я ужасно плохо пишу.
— В каком смысле?
— Не знаю.
— Так. Пожалуй, мы сделаем попытку, несмотря ни на что. А ты готовься к потрясениям. Что произойдет в точности, даже я не могу предсказать, но ты должен быть готов ко всему.
— Что мне надо делать?
— Поезжай завтра в Стокгольм и жди меня возле Национального музея в час дня. Я ничего не обещаю. Лишь бы ты был готов. Это все, что я могу сказать в настоящий момент. А теперь иди.
Когда я уходил, он сидел за столом и забавлялся часами. В окна светило солнце и его лучи сверкали на чистом золоте.
Никогда больше не встречусь с этим стариком — первое, что я подумал, выйдя на улицу, на солнце, на Эстра Огатан. Никогда больше. Или он в старческом маразме, или же пытается досадить мне за то, что я пристаю к нему насчет Веры, а это вовсе ни к чему. Никогда больше.
Но потом я вспомнил дедушку. Никогда никого не суди, говорил он. Человек ведь так мало знает. Нельзя судить и осуждать.
И по дороге к Студгородку я попытался найти хорошее в этом Солтикоффе. Все-таки он примечательный человек. И в том, что он болтал, всегда была крупица правды. Должно быть, он много чего пережил.
И кроме того, он единственный, кто серьезно говорил со мной о Вере.
Может, я сделаю так, как он велел, и все-таки съезжу в Стокгольм. Попытка не пытка.
5
Надо, пожалуй, сказать заранее, что следующий кусок или глава, ежели можно так выразиться, вообще-то написана не мной. Это надо сказать заранее, чтобы никто по ошибке не вообразил, будто это я написал то, что идет дальше.
Я, конечно, пытался, и не раз, и не два, но все-таки не был по-настоящему доволен. В конце концов, я сдался и послал написанное учителю, как есть. Он позвонил мне уже на следующий день и попросил зайти. Мне этого не больно хотелось, потому что он все время такой взвинченный и нервный, что я и сам выхожу из равновесия — в каком-то смысле мы с ним настроены на разные волны.
Мы сидели в его кабинете, и первое, что он сказал — это, мол, «потрясающе интересный материал». Потом угостил меня кофе, на мой вкус слишком крепким, и аппетитными булочками с корицей. Мы пытались говорить о чем-то другом, пока пили этот самый кофе, но учитель казался рассеянным и не слушал, что я говорил. И тут он начал расспрашивать меня, и рассеянности как не бывало. Длинные куски моего рассказа он записал на магнитофон, который стоял на полу между кипами книг. Учитель все время хлопал себя по бедру, смеялся и восклицал: «Но это же фантастический материал!» Но чему он смеялся, я не понимаю.
Ну, и он попросил разрешения самому переписать мою главу, но по правде говоря, он написал что-то совсем новое. Не знаю, так уж ли я этому рад. По-моему, по этому поводу шутить нельзя, и по-моему, не надо объяснять то, чего объяснить нельзя, по крайней мере, пока. И ежели всерьез сказать, что я думаю о моем учителе / — — — /.
«Невозможно даже установить, в какой день Гуннар Эммануэль Эрикссон предпринял свое первое «путешествие», или как там еще назвать эти его кошмарные переживания. Как он сам пытался намекнуть в своем повествовании, у него, очевидно, возникли сбои во времени уже к моменту исчезновения Веры. То, что потеря девушки, к которой он явно был горячо привязан, способствовала возникновению психических проблем, о которых он рассказывает, должно быть очевидно каждому. И что эта потеря предстает в чуть ли не сверхъестественном свете, вполне понятно и по-своему трогательно.
Встреча с «Солтикоффым», судя по всему, произвела на Гуннара Эммануэля гораздо более сильное впечатление, чем он сам признается в своем повествовании. Он пришел на условленное место возле Национального музея часа за два до назначенного времени. В ожидании он бродил по мосту Шеппсбрун и вдоль северного фасада Замка, так, чтобы уголком глаза постоянно следить, не явился ли на место встречи таинственный антиквар. Без пяти час он направился к скамейкам слева от входа в музей, но того, кого ожидал, не увидел. Когда часы на церкви Якоба пробили час, он поднял взгляд на церковную башню и в ту же минуту услышал голос Солтикоффа. Тот сидел на третьей скамейке от входа, и Гуннару Эммануэлю показалось, будто антиквар «соткался из воздуха». Более разумно объяснить это, наверное, можно тем, что тот стоял, спрятавшись за кустами в парке вокруг музея и ждал боя часов, дабы появиться как можно более эффектно. Итак, теперь они оба сидели на третьей скамейке, и в течение всего разговора им никто не мешал. Солтикофф был в солнечных очках, а одет, как накануне. В руках он держал бумажный пакет, в котором, очевидно, была маленькая бутылка.