Слуга господина доктора - Арсений Дежуров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но была и еще одна причина, по которой Даня резко остыл в своей дружбе со Светой. Выйдя со мной из дому на солнце, он, совершенно не к теме, высказал навязчивую, видимо, мысль:
— Как меня за…бала Воронцова!..
Мне это показалось интересным, к тому же Даня очевидно не покончил в этой фразе все, чем хотел бы поделиться, и я спросил:
— Да? Почему же? По-моему, она очень миленькая.
— Мне кажется, она в меня влюбилась.
— А что, это не было явно сразу?
— Нет. Я был «друг, с которым спят».
Этот термин в обиход ввел Стрельников, считаю должным сослаться.
— И что же теперь? — спросил я.
— Да ничего. За…бала она меня, вот что, — повторил Даня не без доли цинизма, — Не могу любить тех, кто любит меня.
Возможно, сказано это было в иных словах, но смысл был именно таков. «Ну что же, — подумал я с горькой, но и самодовольной тоже иронией, — теперь вы — наш». Все-таки Василию Розанову без мазы — дуррак! «Любите любящих» — прелестный совет! «Будете счастливы», — дивное обещание!
Тем и исчерпывалась сумма знаний о способностях студента Стрельникова к любви, его эротических амбициях, этике и психологии в отношениях полов. Это были не конечные открытия и последующие сменили предыдущие в самые близкие сроки.
XXI
— Что такое? Стихи! Видит небо, Фрэнк, ты еще больший болван, чем я полагал!
В. Скотт. Роб Рой.Однако ж крепилась кума, да решилась ума — я тоже пишу стихи. Это пагубное и позорное увлечение не приобрело во мне болезненной направленности, я пишу тайно и немного, преимущественно от несчастной любви и силлабо-тоникой. Поэзия живет во мне как маленький и рядовой недостаток, придушенная волей к хорошему вкусу. Первые образцы моего небольшого, хотя и очевидного, дарования относятся к двадцать третьему году жизни, когда только начиналась буйно помешанная дружба со Скорняковым, поэтом. В противоположность скорняковским, мои немногие стишки были экспрессивнее, насыщены агенитивными метафорами, а кроме того, они были короче и было их меньше, что, в общем, к лучшему. Темой был восторг нашей дружбы, потом разочарования в любви, потом еще стишок был про корабельную оснастку и всё — их было три. Еще одно стихотворение я написал в двадцать пять лет и, вроде бы, больше ничего, если не путаю. Не стану присовокуплять к этому списку стихотворение, которое мистическим образом приснилось мне в Германии, после того как я на ночь читал сборник Каролины Гюндероде. Среди ночи покойная Гюндероде явилась ко мне и с характерным для декламации прошлого столетия воем пропела длинный и бессвязный стих на русском, замечу, языке. Я, проснувшись в поэтическом экстазе, тотчас записал, чтобы убедиться поутру, что дух Гюндероде был вполне графоманом. Да, пожалуй, всё.
Последние времена (из описываемых), я наслушался, помимо воли, уж очень много дурной поэзии, чтобы не возвеличиться в собственных глазах, и не дать прочувствовать молодежи, как можно писать стихи, не будучи поэтом, и как не стоит их писать, даже если имеешь к этому диспозицию. Темой к p оe sie, эмбрион которой я вынашивал последние недели, были рассуждения г-на Стрельникова о любви и женщинах. Как я уже не раз обращал Твое внимание, любовь в его жизни воспринималась мной в комическом освещении. Если он говорил о прежних своих привязанностях (пока еще скрытых от меня), то изъяснялся лирично, сообщая голосу сказовые интонации давнопрошедшего времени. Если не знать, сколько ему лет, можно было полагать его парнем бывалым, битым любовью и, к счастью, давно. Увлекшись собственным рассказом о каких-то Яне, Лене, по-моему, и еще русских именах, бессильных овладеть моей памятью, он замасливал глаза, распускал губы и, от избытка нежности впадал в словоблудие, заключая фразой: «А как мы трахались!..» — или — «А еще у нее такая ж…па!..» — что-то в этом роде. Если же я в обычной своей манере порывался глумиться над его рассказом, он серьезно и обидчиво останавливал меня предупреждением, что это было высокое, искреннее чувство, память о котором для него священна. Я не сомневался, что так оно и было, и стрелы моих острот были направлены не против его чувства, а против скверного литературного воспитания, безобразившего речь.
Любовь земная смотрелась не более выигрышно. Он сызмальства ходил по рукам и «блядкам», так или иначе сходился с третью женского состава Половцевской студии и их подругами. Молва приписывала ему подвиги еще большие, но их Даня со смехом отвергал, считая, что и сам о себе может рассказать достаточно. Даня, с его слов, шествовал по жизни, устланной мягкими постелями. Тем страннее мне было видеть его нынешнее одиночество. Поначалу я было оправдывал его пережитой трагедией с Машей Леоновой — это было наиболее понятное объяснение. Однако же, на мои глаза, Даня уже несколько насильственно подогревал в себе горечь утраты, преходящую, увы, как все на этой земле. В этом укрепляли меня стрельниковские разглагольствования на темы эроса — исполненные наивной жеребятины в духе дортуара мужской гимназии. Как уже раз было говорено, Даня провожал блудодейственным оком всех встречных девушек, находя их, как большинство слабовидящих, ослепительно красивыми. Взыскательным оком он изыскивал их повсеместно, и мне оставалось недоумевать, чем вызвано столь затяжное целомудрие, при столь прожорливом желании плоти. Однако, я не торопился с рассуждениями и выводами, справедливо полагая, что полученная картина не составит чести ни Дане ни мне.
Чем больше я убеждался в душевной хрупкости Даниила, и чем более обозначался контраст его нежной души с пошлостью его речи, тем скорее я укреплялся в мысли опоэтизировать эту ситуацию и дать понять моему молодому другу, каких слов достойна любовь и как можно увязать эти слова, минуя неточные рифмы и убогие сравнения.
Я, с ногами залезши на тахту, принялся грызть перо. Покусав достаточно, я вывел на листе: «Девушки студента Стрельникова». Название показалось мне удачным. Оно было навеяно книгой Гейне «Женщины и девушки Шекспира», которую, правда, никто не читал, но я ее читал и даже, помнится, любил, и это скрытое воспоминание согревало меня сейчас. Потом слово «студент» мне тоже понравилось. Было в нем что-то интимное. Представляя Даню, я всегда говорил: «Это мой студент». Мало о ком я смог бы сказать — «это мой». Но здесь я был в административном праве. Разумеется, в словосочетании «мой студент», главным было — «мой». В раздумьях об этом я и написал первую строку: «Мой божьей милостью студент…» Это мне тоже понравилось, потому что «божьей милостью» говорили о королях, получалось так, что Даня король, а я, если уж позволяю себе говорить о нем «мой», без подобострастия подданного, должно быть тот, кто помазал его на царствование. Тут же я лихорадочно стал набрасывать строку за строкой, путая рифмовку назло Скорнякову. Девушки появлялись отовсюду. Поначалу это были довольно-таки реальные девушки — продавщицы, официантки, но потом я перекинулся на произведения школьной литературы, в абсурдистской манере открывая девушек там, где их и быть не могло, потом я, в прошлом любитель естествознания, превратил в девушек флору — садово-декоративную и полевую, потом фауну, дикую и домашнюю — тут я сбился на белый стих, почитая, что нарифмовал довольно, к тому же громада нарастающих девушек властно сметала формальные ограничения. Покончив с фауной, я передохнул и выпил чаю.
Света с Даней считают, что поэт творит в беспамятстве. Продукт этого поэтического беспамятства был мною освидетельствован, результаты экспертизы я Тебе представил. По моем разумении, лучшая поэзия должна писаться по черновикам, с перерывами для чаю. Помнишь, я Тебе рассказывал, как хвастался Ламартин: «Вонючие чмыри! Лучшее свое стихотворение я написал в приступе недержания чувства, в один присест! Штабные геморройщики! Вон с Парнаса!» По его смерти обнаружилось двадцать девять черновиков этого стишка.
Вернулся к листу я, успокоившись, уже годный мыслить в размер. Пора была вывести какую-то резюмирующую мысль и придать бессмысленной груде образов видимость идеи. Лучше всего с этим справился бы Кант, которого я тоже вывел под видом девушки. Он таращился в окно, выдумывая категорический императив. Когда впоследствии Даня попросил меня определить сущность категорического императива, я, в целом, довольно посредственный кантианец, грубо рявкнул: «Не так живи, как хочется!» Именно эту мысль я и сделал центральной в моем стишке, утешая Даню в бесплодных усилиях любви. Ну и наконец, он счастлив, и станет счастлив, я был в том уверен, несмотря на мрачность мысли и суицидальные разговоры. Видно было, что пройдет время, он женится, у него будут детки, и это будет хорошо.
Стишок получился такой:
Девушки студента СтрельниковаДорогой доктор, я хочу Вам сказать, что я хочу Вам сказать, что я хочу Вам сказать…