Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще меньше отвечает принципу исторического правдоподобия признание героя в том, что роль убиенного императора, каковую силою обстоятельств он вынужден взять на себя, не соответствует устремлениям его духа:
Больно, больно мне быть Петром,
Когда кровь и душа Емельянова.
Человек в этом мире не бревенчатый дом,
Не всегда перестроишь наново…
А вот Колчаку почти буквально пришлось срочно перестраивать наново состав своего существа, когда в январе 1919-го решением Сибирского правительства он был объявлен Верховным Правителем. Перестройка не состоялась. Как и есенинский Пугачев, Колчак остался «мечтателем». Для роли диктатора у него оказалось слишком много души («Под душой так же падаешь, как под ношею»). Ведь возвращался адмирал на родину из Америки («из дальних стран») совсем не за этим. (Куда подальше Колчака в спешном порядке, как слишком сильную, самостоятельную, из ряда вон, а потому чрезвычайно опасную фигуру, удалило, практически выслало из России, Временное правительство еще в июне 1917 года.) Адмиралом двигала не жажда высшей власти, а более простые человеческие чувства: любовь к оставшейся на родине женщине и не истребляемая выводами рассудка невозможность оставить в беде родимую землю. До этой последней беды, в июне 1917-го, Колчак вполне допускал (для себя) вероятность иного направления своей жизни, вплоть до служения «чужому народу» и «чужому флагу».
Крайне выразительны и тоже, на мой взгляд, ведут к Колчаку и волчьи следы в текстах Есенина 1920–1924 годов. Волком именуют Пугачева предавшие его в руки правительства вчера еще верные соратники: «Конец его злобному волчьему вою». С волком сравнивается Колчак в «Песне о великом походе». Перечислив самых ярых супротивников советской власти («в чьих войсках к мужикам родовая месть» – Врангель, Деникин, Корнилов), Есенин выделяет Колчака из ряда «белых горилл». И как? Через сходство-родство со своим любимым зверем – волком:
А на помог им,
Как лихих волчат,
Из Сибири шлет отряды
Адмирал Колчак.
Но, может быть, это всего лишь сугубо декоративная, по Есенину, «заставочная» фигуральность? Не думаю. Напоминаю уже задействованное в данном сюжете письмо Есенина к Женечке Лившиц, то самое, где поэт, рассказав приглянувшейся харьковчанке про жеребенка, который очень хотел догнать железный поезд, сравнивает его с батькой Махно. Затем, видимо, опасаясь, как бы девушка с библейскими глазами не сочла этот случай недостаточно серьезным, добавляет: «Эпизод для кого-нибудь незначительный, а для меня он говорит очень много».
Так вот: чтобы и мы не пропустили мимо глаз и ушей сравнение Адмирала с матерым волком, обращаю особое внимание на заключительные строфы стихотворения «Мир таинственный, мир мой древний…»; в некоторых изданиях, если мне не изменяет память, оно печаталось как «Волчья гибель». (Написано одновременно с «Пугачевым».) В этом тексте Есенин в открытую заявляет о своем сродстве с волком:
О, привет тебе, зверь мой любимый!
Ты не даром даешься ножу!
Как и ты – я, отвсюду гонимый,
Средь железных врагов прохожу.
Повторяю: все вышесказанное – всего лишь предположение. Однако ж невозможно предположить и прямо противоположное, а именно то, что Есенин не прореагировал, не откликнулся на столь значительное в судьбе России историческое событие, как «колчаковщина».
Екатерина, обезглавив Емельку да пятерых его сообщников и приговорив к каторжным работам полтора десятка злоумышленников, неразумный народ милостиво простила, ибо не ведают, что творят. Новая «народная» власть, в ответ на голодные бунты, объявила войну собственному народу. Столь неожиданный ревповорот ошеломил даже Петра Кропоткина, революционера par exellence и теоретика русского анархизма. Вот что писал князь Кропоткин Ульянову-Ленину в ноябре 1920-го (в то самое время, когда Есенин вернулся к замыслу поэмы о Пугачеве): «В “Известиях” и в “Правде” помещено было официальное заявление, извещавшее, что Советской властью решено взять в заложники эсеров из групп Савинкова и Чернова, белогвардейцев Национального и Тактического Центра и офицеров-врангелевцев; и что в случае покушения на вождей Советов решено “беспощадно истреблять” этих заложников. Неужели не нашлось среди вас никого, чтобы напомнить, что такие меры, представляющие возврат к худшим временам средневековья и религиозных войн, недостойны людей, взявшихся созидать будущее общество на коммунистических началах; и что на такие меры не может идти тот, кому дорого будущее коммунизма».
Есенин в понимании сути происходящего опередил Кропоткина на три с лишним месяца. Я имею в виду его письмо к Е. Лившиц от 11–12 августа 1920 года: «…Идет совершенно не тот социализм, о котором я думал… Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый».
Строящие мост в мир невидимый в данном контексте – не что иное, как переведенное на поэтов язык сухое кропоткинское определение большевизма: «Взявшиеся созидать будущее общество на коммунистических началах»; в период пятилеток и такое, не слишком сложное определение мысли заменят простым, как мычание: «строители коммунизма».
Из всего вышесказанного, разумеется, не вытекает, что Есенину по уму и по душе лозунг, начертанный на знаменах белогвардейских отрядов сводного колчаковского войска. Хотя сам Колчак – последовательный и убежденный демократ, его главнокомандующие (Дитерихс, Каппель) не скрывали монархических взглядов, как, впрочем, и многие кадровые офицеры Сибирской армии.
Монархиста, как бы ни старались нынешние горе-государственники, из Есенина не вылепить. К идее восстановления в России монархического правления он относился скептически. Однако объявленный Колчаком «крестовый поход» «против чудища насилия», а главное, сам Адмирал – единственная трагическая (и романтическая) фигура в истории Белого движения, не могли не «нравиться вдвойне воображению поэта».
Согласно одной из архиромантических версий, перед расстрелом Колчак отказался завязать глаза и подарил свой серебряный портсигар командиру расстрельной команды. Не думаю, чтобы красивая эта версия соответствовала реальности. Скорее всего, именной портсигар был конфискован уже у мертвого Адмирала. Перед тем как спустить труп в прорубь Ушаковки, карманы его полушубка наверняка обыскали. Но это в реальности; у легенды – своя поэтика. Пока Колчак был жив, он был виновен во всем. Некто злоязычный сочинил частушку:
Погон российский,
Мундир английский,
Сапог японский,
Правитель омский.
Хлебнув большевистского пойла, Сибирь запела по-иному. Нескольких месяцев оказалось достаточно, чтобы по России пошла гулять народная легенда о гибели Колчака, соперничая с мифом о гибели Чапая. В том ее варианте, какой в севастопольском детстве я слышала, портсигара не было, а может, по крайнему малолетству, память его обронила. Зато была песня, которую Колчак, согласно молве, пел, когда его вели на расстрел: «Гори, гори, моя звезда…» Разумеется, и это сдвиг в народную легенду, точнее, «неправдоподобная правда», ибо песню для идущего на смерть Адмирала людская молвь выбрала правильно. Вдова Владимира Яковлевича Лакшина, Светлана, свидетельствует: именно эту песню, приходя в гости, просила ее мужа спеть Анна Васильевна Тимирёва, любимая женщина Колчака, когда после многих-многих лет «тюрьмы и ссылки» обосновалась в Москве.