Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем - Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В назначенный день хозяин празднества будит с рассветом жену: «Вставай – готовиться». Она уже успела забыть – и: «К чему торопиться в такую рань? Ведь гости вечером». Но чудак и шутник упрям. Он будит и прислугу и принимается за дело: «Откройте, Глаша, форточки, пусть выхолодит; вьюшки поднять и печей не топить; выньте из группки дрова – вот так, – мы сюда сунем ковер; зачем? а вдруг реквизиция; не лезет? надо свернуть – вот так – пошло… вещи из спальной и столовой тащите все ко мне в кабинет; не войдут? еще как – и вещи, и мы, – ведь мы будем жить все в кабинете, трех комнат нам не протопить; вы? вас не будет – у меня нет денег на прислугу». Глаше, ошалелой и испуганной, кажется, что она еще спит и видит нелепый сон. Но шутник успокаивает ее: «Не будет до завтра, а завтра все по-старому, поняли?» Глаша продолжает таращить глаза. Но когда хозяин обещает ей после того, как они покончат с мебелью, выходной день, лицо ее проясняется, и комоды, диваны, столы, ухая друг о друга углами, с визгом и грохотом сползаются в кабинет. Разбуженная окончательно, жена имярека пробует было воспротивиться: «Ну что ты выдумал, в самом деле…» – «Не я – мы: вот помоги-ка лучше этажерку с гвоздя». Весь день проходит в суете: надо в аптеку за сахарином, нигде не достанешь гнилой муки, в хлеб забыли подсыпать отрубей и подмешать солому, – почти плача, жена чудака вторично замешивает тугое и грязное тесто. Комната уже заставлена и завалена фантастическим конгломератом из вещей, но упрямец отправляется вверх по чердачной лестнице отыскивать печку-буржуйку: ржавая нелепица, тыча железным хоботом обо что ни попало, занимает последний свободный косоугольник на полу.
Когда человек, перепачканный сажей и в рже, подымается с колен, он видит: жена, закутанная в теплый платок, с поджатыми под подбородок коленями, забившись в угол дивана, злыми и испуганными глазами следит за его работой. «Послушай, Марра, – дотрагивается он до ее плеча (плечо резко отдергивается), – Марра, ведь и семь лет тому ты так вот, промерзшим воробышком, в платке и шубе, несчастнушей оставленной, а я, помнишь, вынул иззябшие пальчики из-под платка – вот так – и дышал на них, – вот так, вот так, – пока ты не сказала: „Хорошо“». Жена молчит. «Или помнишь, как я принес смешной паек в шести кулечках – мышь бы не наелась, – и мы вот на этой самой ржавуше пекли и варили – дыму и копоти больше, чем еды». – «Ну, с керосинкой было хуже, – отвечает жена, все еще не поворачивая головы, – эта хоть грела, а та… и огонь тусклый, „больной“, как ты говорил». – «Ну, вот видишь, а ты и взглянуть на старушку не хочешь». – «А когда у тебя последние спички в коробке, – будто не слушая, говорит жена, – я разрезала их ножом вдоль – и из одной сразу четыре». – «Да, я не сумел этого, у меня руки грубее». – «Нет, ты забыл, у тебя просто были отморожены пальцы, вот и все». – «Нет-нет, Марра, маленькая моя, у меня руки грубее». И человек чувствует – мягкое плечо коснулось плеча, и тот прежний голос, от которого в висках поет: «А как хорошо было, когда мы в длинные вечера – ты и я: чуть шевельнешься – и огонь на коптилке тоже – и тотчас тени от вещей, вверх-вниз, вверх-вниз, по столу, стенам, потолку. Смешно так и весело. А коптилки ты не достал?» – «Нет». – «Ну как же так – без коптилки нельзя». – «Из головы вон, – вскакивает человек, – ну ничего, смастерю, а ты пока вывинти лампочки; вот так – видишь, как удобно, и лестницы не надо, прямо по столам и к потолку».
Понемногу собираются гости. Каждый из них сначала тычет пальцем в кнопку, ждет шагов, затем начинает стучать, а там и колотить в дверь. «Кто там?» – спрашивают его через цепочку. Одни из поминальщиков недоумевают, другие сердятся, а иные отвечают в тон. «Надо громче, – объясняет хозяин, – через две комнаты не услышишь». И гостей – одного за другим – ведут через пустые и темные комнатные кубы в последний, обитаемый. «Пальто лучше не снимайте, бьемся с железкой, а все около нуля». Гости топчутся в некоторой растерянности, не зная, куда ткнуться и как быть. Один с досадой припоминает, что отдал свой билет в оперу, с тем чтобы торчать тут – неизвестно к чему – возле дурацкой коптилки, в холоде и неуюте; другой жалеет, что, кажется, слишком легко оделся. Но хозяин рассаживает компанию на сундуках, подставках и табуретах и предлагает погреться чаем. «Морковный, – говорит он с гордостью, разливая кипящую жижу по разнокалиберью кружек, – с трудом достал. А вот и сахарин. Пожалуйста. Осторожно – этак вы пересластите до рвоты». Ломтики хлеба аккуратными справедливыми кирпичиками поровну по кругу. Гости брезгливо трогают губами края дымящихся кружек. Кто-то замечает, что изо рта пар. Молчание.
Тогда хозяин пробует завязать общий разговор. «Скажите, – обращается он к соседу, – сколько дней до тепла осталось?» – «Месяца два-три», – бросает сосед, уткнувшись носом в морковный пар. «Э, батенька, – вспыхивает нежданно человек, променявший оперу на поминки, – что вы месяцами швыряетесь: два-три. Смешно вспомнить, но ведь в те годы – действительно – до одного дня высчитывали. Гипотезу этакую рабочую построишь, что вот, мол, первого марта объявится, произойдет весна – вся и сразу. Цифру к цифре в затылок и отчеркиваешь каждое утро: пятьдесят три – до весны, пятьдесят два – до красной, пятьдесят один – до жданной-желанной. А вы вдруг: два-три. Да мы, малой пачкой человеческой, на Спиридона-Солнцеворота вот этим самым морковным суслом чокались и пьяны были от одной мысли, что вот повернулось оно, солнце, на орбите и на нас идет. А вы: два-три».
И разговор, точно его ложечкой в стакане разболтало, кружит от рта ко рту все быстрее и быстрее. Пустые кружки тянутся к чайнику. Кто-то в пылу спора проглотил свой хлебный кирпичик и пробует выкашлять застрявшую в горле соломину.
«Нет, вы помните, – кричит человек, забывший тепло одеться, – помните, как мы в декабрьскую стужу, шапкой покрывшись (пальто ведь и в комнате не раздеваешь), по сугробному снегу – только от него и от звезд свету – ходили слушать того лектора… как его, бишь, забыл, после от тифа помер. Ходит это он, бедняга, от стены к стене, как волк в загородке, – и о космосе, революции, восстании новых проблем, кризисах жизни, искусства, – и чуть примолкнет, сейчас ртом под кашне – тепла глотнуть. А в воздухе стынь и теней колыханье (как вот здесь). Мы ж сидим – часами, плечи к плечам, и тысячью глаз вслед за ним – от стены к стене, от стены к стене. Ноги затекут, подошв, кажется, от пола не оторвать, а ни шелоху, ни шепота. Тишь». – «Я тоже бывал на чтениях, – раздумчиво заканчивает хозяин, – однажды он нам говорил, что до революции мы из-за вещей мира не видели, в трех дедовских креслах заблудились; нам чистая выгода, учил он, отдать все вещи – от интеллигибельных до комнатных (пусть их грузят на телеги, до голых стен, отдайте и стены, и кровлю напрочь) – все вещи в обмен на величайшую из вещей: мир».
Гости начинают прощаться. Все тепло и благодарно жмут руку хозяину. Уже по пути через гулкие пустые комнаты человек, отдавший билет, признается кому-то из спутников: «А я ведь тоже тогда читал лекции – политрукам». – «О чем?» – «О древнегреческих вазах».
Хозяева остаются одни. Железная печка погасила угли и торопливо стынет. Резким движением захлопнутой двери с коптилки сорвало огонь. Двое сидят плечом к плечу, не зажигая света. В стекла дребезжит и полыхает город. Они не слышат. «Подыши мне еще раз на пальцы… как тогда». – «А ты скажешь: хорошо?» – «Да». И он к маленьким ладоням – сначала дыханием, потом губами. Слова так удобно прятать внутрь нежных, благоуханных, покорных ладошек – и человек: «А ведь тут за дверью пустая комната; и за ней – пустая и темная; и если дальше – темные и пустые; и за ними; и будешь идти и идти и не…» Марра чувствует: на пальцах у нее, вместе с дыханием и словами, какие-то колючие теплые капли. И тут – в концовке – я хочу показать, что даже эти вот в – ноготок – росток, безобидные инсепарабли, обочинные люди, которым революцией только бахрому пооборвало, – и те, и те не умеют не понять…
И вдруг что-то, пролязгав