Искусство соблазна - Джудит Айвори
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое послание начиналось:
«Моя дражайшая „мисс Маффин“, вы единственная женщина, которую я когда-либо», — и все.
Еще в одной было написано:
«Я люблю тебя, будь моей... — длинный росчерк, и внизу приписка: — ...будь моей женой, черт возьми, если по-другому нельзя».
«Твоя нервная задница», — подумала она и улыбнулась.
На краю стола, где тоже валялись скомканные листы — похоже, он бросал их через стол, — Эмма заметила маленькую коробочку. В ней было кольцо с бриллиантом. Он выбрал красивое, но разве Стюарт мог выбрать другое? Она закрыла коробочку. Крышка со щелчком захлопнулась.
Но записки... Ах, он сделал одиннадцать попыток. Их она собрала все до одной, расправила, сложила и спрятала в карман. Она читала их и перечитывала, одну за другой, одну за другой, стоя у окна. Она читала, пока свет не иссяк, пока не стемнело.
Извозчик, конечно, не стал ее ждать. Он разгрузил сундуки, занес их за ворота. Эмма и их оставила здесь. Все вещи, что он купил для нее. Прощайте.
Эмма вышла на улицу, когда зажглись фонари. Но, даже сидя в кебе, она продолжала читать и перечитывать его незаконченные письма, подставляя листы, любовно расправленные, под свет уличных фонарей. Она разглаживала их, стараясь сделать так, чтобы ни одной морщинки не осталось на бумаге, пока листы не сделались мягкими. Словно так она могла выправить и свою жизнь, избавить ее от складок и заломов. Затем она сложила их все в аккуратную стопку — опрятная стопка непонятого, невнятного, еще только зарождающегося, еще не вполне дошедшего до ее сознания чувства, ее собственного, полностью утвердившегося лишь тогда, когда стало слишком поздно. Доверие. Доверие — это единственное, от чего нельзя отступать в игре. Доверяй партнеру. Никогда в нем не сомневайся.
Ей никогда бы не пришло в голову, что Стюарт сделает это, сделает ее счастливой. Отбросит за ненужностью все свои желания, даже желание получить статуэтку, и будет думать о ней. Почему нет? Куда исчезла ее вера в других людей, в другого, особенного, любимого? И вообще, была ли когда-нибудь в ней эта вера? Верила ли она когда-то, что стоящий мужчина найдет ее, захочет ее, выберет ее из всех, выберет вопреки тысячам возражений, в том числе и ее собственным, попросит ее стать его половиной, быть с ним до конца жизни?
Если у нее и была когда-то такая вера, то она потеряла ее где-то по дороге. Потеряла ее, потеряла его. Буквально, не фигурально, заковала его и выбросила ключ. Вычеркнула из жизни.
Она всхлипнула раз, другой, глядя на эти своеобразные любовные письма, прижала их к животу свернулась над ними и обхватила руками колени. Комок бумаги, одежды, отчаяния. И она заплакала, беззвучно, горько, покачиваясь из стороны в сторону. Сколько она так плакала? Полчаса? Больше? Она точно не знала.
Она лишь знала, что вернулась к отелю, и портье вызвал для нее другой кеб, и уже на нем она доехала до вокзала. Она не помнила, как покупала билет, как садилась на поезд. Она лишь знала, что поезд останавливался у каждого столба и ехал очень медленно. И все время было темно. Казалось, светло уже никогда не будет. И когда первые солнечные лучи осветили ее купе второго класса, она, полусонная, обнаружила, что едет одна. Абсолютно одна! Навсегда одна, на всю оставшуюся жизнь. Одиночество, которое она сама себе устроила.
Характер мужчины — его судьба. Как это верно. Но то же можно сказать и о женщинах. Она никогда не захочет связать свою жизнь с мужчиной, который будет в чем-то уступать Стюарту. Он ниспослан ей как чудо. И этот чудесный дар она упустила из-за недостатка доверия. Что за жестокое увечье, увечье характера, увечье ума, заставило ее забыть о том, что надо верить человеку, самому достойному доверия из тех, с кем сводила ее жизнь?
Адвокатам Стюарта удалось освободить его из-под стражи только к пяти утра следующего дня. Разумеется, он первым делом помчался в отель и не особенно удивился, узнав, что миссис Хотчкис выписалась. Домой он уже не слишком торопился. Он примерно представлял, что его ждет: все перевернуто, как после обыска, все ценное украдено. Возможно, она и статуэтку забрала — провенанс ее тянул на подлинный.
Но его ждал сюрприз. Еще какой! Ему даже не пришлось зажигать лампу. В слабом утреннем свете, струящемся из окна, он увидел фигурку у себя на столе. Он зажег газовый рожок, взял фигурку со стола и поднес к свету.
Танцующий тролль. Женского рода. Он погладил ухмыляющуюся химеру. Голова свиньи, украшенная довольно убедительными драгоценными камнями. Драконий хвост с чешуей из изумрудов. Так много маленьких пластин, перекрывающих друг друга, заставляли хвост сиять и переливаться всеми оттенками зеленого, от бледно-зеленого не до конца распустившейся почки до глубокого, темного цвета мха в сосновом бору. Голова свиньи, шея свиньи плавно переходили в женскую грудь из темного нефрита. Зеленая маленькая гротескная статуэтка. Бедра горгульи опоясывали маленькие зеленые кристаллики на золотой проволочной сетке. Сочетание нефрита и золота. Память о счастливом времени. Нефрит — остановившееся время, золото — луч солнца, что оплодотворяет его, наполняет смыслом и счастьем.
Вся фигурка сияла золотой филигранью, и, наверное, поэтому он не заметил, что в поросячьих ушах висели серьги. Замысловатая деталь, но неотъемлемая часть целого. Полусвинья-полудракон носила серьги его матери — крупные, цыганские золотые кольца с бразильскими изумрудами. Когда он поднял фигурку, он услышал тихий
звон. Так звенели серьги его матери — единственная женская слабость, единственное украшение, которое она позволяла себе носить.
Любимые серьги Анны Эйсгарт. Она брала их взаймы у горгульи, у танцующего чудовища, у существа, которое гарцевало на своих копытцах и наслаждалось жизнью, несмотря на свое мифологическое, гротескное уродство.
И, глядя на них, Стюарт вначале испытал даже не захватывающее дух осознание себя как личности — его поразило радостное лицо горгульи. Поза абсолютной беззаботности. Поза как девиз: «Мне наплевать, как я выгляжу. Я танцую».
Он никогда не думал, что его мать хоть на миг была счастливой. Он ошибался. Мать его знала счастье особого рода. Он не мог даже представить, что мать его одалживала у статуэтки ту моральную свободу, ту силу независимости, которым это мифическое уродливое существо, дышавшее огнем, обладало в избытке. Такая скованная, такая послушная, такая обязательная, правильная в обычной жизни, танцуя, она превращалась в иное существо — абсолютно свободное в своей радости, в своем веселье, самодостаточное в осознании собственной значимости. И тогда Стюарт испытал облегчение. Облегчение настолько сильное, что оно буквально пронзило его. Но не только это чувство родилось в нем. В нем проснулось чувство другое — теплое, нежное, щемящее.