За правое дело (Книга 1) - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В районном комитете партии на углу Баррикадной и Клинской беседовали две женщины; молодая, розоволицая и светлоглазая, секретарь партколлектива маленькой типографии, негромко рассказывала седой и морщинистой женщине, члену бюро райкома
— Вот, Ольга Григорьевна, вы говорите, народ мобилизовать на оборонные работы. А наших типографов и не нужно мобилизовывать, сами мобилизовались. Я даже не знаю, когда спят... Кто в ночной смене — днём на окопах, кто в дневной — тот ночью... Со своими лопатами в типографию приходят, а одна работница, Савостьянова, муж у неё на фронте, та прямо на работу с мальчишкой своим приходит. Тут его кормит и с ним же на окопы ходит. Он, бедняжка, бомбежки боится, ни за что не хочет дома один оставаться и в детсад не хочет, только с матерью
— На всех предприятиях люди про себя забывают в такое время, — сказала седая женщина. — Надо людям по возможности облегчить тяжесть, что на себя взяли. Вот Тихомиров, на номерном, организовал отоваривание карточек у входа в цеха, после работы, перед работой и в перерыв — быстро, без шума, без очередей, и людям большое облегчение.
На скамеечке у парадных дверей четырёхэтажного белого дома уселись две молодые, миловидные женщины. Одна из них, жена управдома, штопала детское платьице, другая — вязала носок. Одна из них любила рассказывать сплетни, другая была молчалива, но по тому, как она улыбалась, поднимая глаза на рассказчицу, чувствовалось, что ей интересно слушать.
— Я их всех через стёклышко вижу, — говорила жена управдома. — Все их штуки: кто что делает, кто с кем амурит, кто пользуется. Вот вам, пожалуйста, на втором этаже — Шапошниковы живут. О мамаше я ничего не скажу. Правда, она всегда домоуправление критикует, то не так, это не то. Я всё ж таки считаю её порядочной, только, конечно, полная предрассудков, старозаветная старуха. Ну, а дочки её, вы уж меня извините, это прямо невозможно! Младшую, Женю, даже муж бросил. Ну, она землю рыла, чтобы его вернуть. Это уж, извините, такая женщина... А гордость в ней какая! Так мне иногда хочется ей прямо в глаза сказать: ты думаешь, я не видела, как ты на этой скамеечке ночью с полковником сидишь. Я тут дежурю в подъезде по противовоздушной обороне, так иногда такого наслушаешься, что уходишь в лестничную клетку, только бы не слушать. Ну, а напротив живут Мещеряковы — об своём удобстве думают. Я и не знаю, когда он работает. Только и знает, что паркет перестилает, то обои клеит, а продуктов, сахару, крупы, жиров...
Жена управдома, современница великих и грозных дней, вела свой ничтожный разговор, уверенная в том, что она знает истину, считая человека существом двоедушным, слабым и лживым.
Люди, подобные ей, хотят и могут видеть лишь пороки и слабости человеческие. Они слепы, и им непонятно, кто же совершил победу, перенеся поистине огромные страдания и совершив великие подвиги.
Но позже, спустя годы, когда люди оглядываются на великое, грозное время, когда уже отшумела жизнь кровавых лет мировых потрясений, когда они видят лишь мрачные курганы — памятники дел, которые по плечу богам, — им начинает казаться, что в ту пору жили одни лишь титаны, герои, великаны духа. Но нет истины и в этом благородном, но наивном взгляде на прошлое...
Немцы занесли топор над Сталинградом. То был топор, занесенный над человеческой верностью свободе, над мечтой о справедливости, над радостью труда, над верностью Родине и детям, над материнским чувством, над святостью жизни. И те люди, которых принято называть простыми, обыкновенными людьми, скромными тружениками, — девушка сталевар, машинист со Сталгрэса, рабочие ополченцы, служащие, врачи, студенты, партийные работники — ещё не знали о том, что через несколько часов многие из них с той же естественной простотой, с которой трудились они день ото дня, совершат дела, которые грядущие поколения назовут бессмертными.
Разве любовь к свободе, радость труда, верность Родине, материнское чувство даны одним лишь героям? И разве не в этом надежда людского рода поистине великое свершается обыкновенными простыми людьми.
По ту сторону фронта немецкие офицеры вскрыли пакеты с боевыми приказами «От винта?» — закричали мотористы на полевых аэродромах; танки заправились горючим, завыли моторы, башенные стрелки сели у орудий; моторизованная пехота, придерживая автоматы, садилась в бронетранспортёры, радисты в последний раз проверили аппаратуру. Фридрих Паулюс, как механик, запустивший сотни колес и колесиков, откинулся от стола и закурил сигару, ожидая, когда опустится на Сталинград тяжкий топор немецкой войны.
Первые самолёты появились около четырёх часов дня. С востока, из Заволжья, к городу на большой высоте шла шестёрка бомбардировщиков. Едва немецкие машины, пройдя над хутором Бурковским, стали приближаться к Волге, как послышался свист и тотчас же загрохотали разрывы — дым и меловая пыль поднялись над поражёнными бомбами зданиями. Самолёты были ясно видны в прозрачном воздухе. Солнце светило, в его лучах сверкали тысячи оконных стёкол, и люди, подняв головы, наблюдали, как быстро уходили на запад немецкие самолёты. Чей-то молодой голос громко крикнул:
— Это шальные, отдельные прорвались, видите, даже тревоги не объявляют.
И тотчас с унылой силой завыли сирены, пароходные и заводские гудки. Этот вопль, вещающий беду и смерть, повис над городом, он словно передавал тоску, охватившую население. Это был голос всего города — не только людей, но всех зданий, машин, камня, столбов, травы и деревьев в парках, проводов, трамвайных рельсов — вопль живого и неодушевлённого, охваченного предчувствием разрушения. Железное ржавое горло одно могло породить этот звук, равно выражающий ужас птицы и тоску человеческого сердца.
А затем пришла тишина — последняя тишина Сталинграда.
Самолёты шли с востока, из Заволжья, с юга, со стороны Сарепты и Бекетовки, с запада, от Калача и Карповки, с севера, от Ерзовки и Рынка, — их чёрные тела легко двигались. Среди перистых облачков в голубом небе, и, словно сотни ядовитых насекомых, вырвавшихся из тайных гнёзд, они стремились к желанной жертве. Солнце в своём божественном неведении прикасалось лучами к крыльям тварей, и они поблескивали молочной белизной — и в этом сходстве крыльев «юнкер сов» с белыми мотыльками было нечто томящее, кощунственное.
Гудение моторов становилось всё сильней, тягучей, гуще. Все звуки города сникли, сжались, и лишь густел, наливался, темнел гудящий звук, передающий в своём медлительном однообразии бешеную силу моторов. Небо покрылось искорками зенитных разрывов, седыми головками дымных одуванчиков, и среди них быстро скользили разъярённые летучие насекомые. Навстречу им с аэродромов волжского правобережья и левобережья поднимались стремительные советские истребители. Немцы шли в несколько этажей, заняв весь голубой объём летнего неба. Могучий огонь зенитной артиллерии, стремительные удары краснозвёздных истребителей смешали строй германской авиации. Подбитые бомбардировщики, разматывая длинные дымы, вспыхивая, валились, ломаясь в воздухе на куски. Над степью запестрели куполы немецких парашютов. Но немцы продолжали рваться к городу.
Встретившись над Сталинградом, самолёты, пришедшие с востока и с запада, с севера и юга, пошли на снижение, и казалось, они снижались оттого, что летнее небо провисло, осело от тяжести металла и взрывчатки, тянувшейся к земле. Так провисают небеса под тяжёлыми тучами, полными тёмным дождём.
И новый, третий звук возник над городом — сверлящий свист десятков и сотен фугасных бомб, оторвавшихся от плоскостей, визг тысяч и десятков тысяч зажигательных бомб, ринувшихся из разверстых кассет. Этот звук, длившийся три-четыре секунды, пронизал всё живое, и сердца сжались в тоске, сердца тех, кому суждено было умереть через миг с этой тоской, и сердца тех, кто остался в живых. Свист нарастал и накалялся. Все услышали его! И женщины, бежавшие по улице из растаявших очередей к своим домам, где их ждали дети. И те, кто успел укрыться в глубокие подвалы, отделённые от неба толстыми каменными перекрытиями. И те, кто упал на асфальт среди площадей и улиц. И те, кто прыгал в щели в садах и прижимал голову к сухой земле. И раненые, лежавшие в этот миг на операционных столах, и младенцы, требовавшие материнского молока. Бомбы достигли земли и врезались в город. Дома умирали так же, как умирают люди. Одни, худые, высокие, валились набок, убитые наповал, другие, приземистые, стояли, дрожа и шатаясь, с развороченной грудью, вдруг обнажив всегда скрытое: портреты на стенах, буфетики, ночные столики, двуспальные кровати, банки с пшеном, недочищенную картофелину на столе, покрытом измазанной чернилами клеёнкой.
Обнажились согнутые водопроводные трубы, железные балки в межэтажных перекрытиях, пряди проводов Красный кирпич, дымящийся пылью, громоздился на мостовых. Тысячи домов ослепли, и оконные стёкла замостили мелкой, блестящей чешуей осколков тротуары. Под ударами взрывных волн массивные трамвайные провода со звоном и скрежетом падали на землю, зеркальные стекла витрин вытекали из рам, словно превращённые в жидкость. Трамвайные рельсы, горбясь, вылезали из асфальта. И по капризу взрывной волны нерушимо стоял фанерный голубой киоск, где торговали газированной водой, висела жестяная стрела-указатель «переходи здесь», блестела стёклами хрупкая будочка телефона-автомата. Всё, что от века недвижимо — камни и железо, — стремительно двигалось, и все, во что человек вложил идею и силы движения, — трамвай, автомобили, автобусы, паровозы — всё это остановилось.