Мария Антуанетта - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
***
И она, Мария Антуанетта, действительно не испытывает страха, когда спустя некоторое время, в два часа ночи, снова будят её резкие удары в дверь. Что может сделать ей окружающий её мир после того, как он отнял мужа, ребёнка, возлюбленного, корону, честь, свободу? Спокойно поднимается она, одевается и впускает комиссаров. Они зачитывают декрет Конвента, в соответствии с которым вдова Капет, поскольку против неё выдвинуто обвинение, должна быть препровождена в Консьержери. Мария Антуанетта внимательно слушает и молчит. Она знает: обвинение Революционного трибунала равнозначно осуждению, а Консьержери – это покойницкая. Но она не просит, не протестует, не молит об отсрочке. Ни слова этим людям, поразившим её своим известием среди ночи, словно убийцы. Невозмутимо даёт обыскать себя, отдаёт всё, что носит с собой. Оставляют ей лишь носовой платок и маленький флакончик с сердечными каплями. Затем ей предстоит прощание – в который раз – теперь с дочерью и золовкой. Она знает, это прощание – последнее. Но жизнь приучила её к подобным прощаниям.
Не оборачиваясь, с высоко поднятой головой идёт Мария Антуанетта к дверям камеры и быстро спускается по лестнице. Она отклоняет всякую помощь, нет, не было необходимости оставлять ей флакончик с укрепляющей эссенцией на случай, если силы откажут ей: она окрепла в несчастье. Самое тяжёлое уже пережито: ничто не может быть страшнее этих последних месяцев. Впереди самое лёгкое – смерть. Она так спешит из этой башни ужасных воспоминаний, что возможно, слёзы застилают ей глаза – забывает наклониться в калитке и сильно расшибает лоб о верхнюю перекладину. Озабоченные провожатые подбегают к ней, спрашивают, не больно ли ей. "Нет, – отвечает она спокойно, – теперь ничто не может причинить мне боль".
КОНСЬЕРЖЕРИ
Ещё одну женщину разбудили в ту ночь – мадам Ришар, жену надзирателя Консьержери. Поздно вечером был принесён приказ приготовить камеру для Марии Антуанетты: итак, после герцогов, князей, графов, простых горожан, епископов, после жертв всех сословий пришёл черёд прибыть в покойницкую и королеве Франции. Мадам Ришар приходит в ужас. Ведь для женщины из народа слово "королева" всё ещё, будто мощный колокол, пробуждает в сердце благоговение. Королева, королева Франции под одной крышей с нею! Мадам Ришар лихорадочно ищет в своём постельном белье самые тонкие, самые белые простыни; генерал Кюстин, победитель в битве под Майнцем, над головой которого также висит нож гильотины, должен освободить зарешеченную камеру, многие годы служившую для заседаний Совета; в спешке королеве отводится это мрачное помещение. Железную кровать, два матраца, два соломенных кресла, подушку, легкое одеяло, ещё кувшин для умывания да старый ковёр на сырую стену, больше ничего не отваживается мадам Ришар дать королеве. Помещение приготовлено. И затем все в этом древнем каменном здании, вросшем в землю, ждут новую постоялицу.
В три часа ночи с грохотом подъезжает несколько телег. Сначала в темный коридор входят жандармы с факелами, затем появляется торговец лимонадом Мишони – этому проныре удалось чудесным образом остаться в стороне после раскрытия заговора Баца и даже сохранить пост генерального инспектора тюрем, за ним в мерцающем свете идёт королева со своей маленькой собачкой, это единственное живое существо, которое может быть с нею в тюремной камере. Из–за позднего часа и ещё, вероятно, потому, что это выглядело бы фарсом считать, будто в Консьержери не знают, кто такая Мария Антуанетта, королева Франции, обычного допроса не делают и разрешают ей сразу же отправиться в камеру, на отдых. Судомойка Ришаров, юная бедная крестьянка Розали Ламорльер, неграмотная и которой мы тем не менее обязаны правдивейшими и волнующими показаниями очевидца последних семидесяти семи дней королевы, потрясённая, незаметно пробирается за бледной, одетой в чёрное женщиной и умоляет её разрешить помочь при раздевании. "Благодарю тебя, дитя моё, отвечает королева, – с тех пор как все оставили меня, я обслуживаю себя сама". Она вешает свои часы на гвоздь, вбитый в стену, чтобы можно было следить за временем – так мало осталось ей жить, и всё же как бесконечно долго это время тянется. Затем она раздевается и ложится. Входит жандарм с заряженным ружьём, дверь камеры закрывается на ключ. Начался последний акт великой трагедии.
***
Консьержери, об этом знают и в Париже, и во всём мире, – особая тюрьма, тюрьма для самых опасных политических преступников. Внесение имени в список её "постояльцев" равносильно свидетельству о смерти. Из Сен–Лазара, из Карма, из Эббея, из любых других тюрем иные ещё возвращаются в жизнь, из Консьержери – никогда или в исключительных случаях. И Мария Антуанетта, и общественное мнение страны должны (и обязаны) считать, что перевод в покойницкую – это уже первый музыкальный такт аккомпанемента к пляске смерти. Конвент не думает торопиться с процессом королевы, этой драгоценной заложницы. Вызывающий перевод в Консьержери должен стать подстегивающим ударом хлыста для партнёра в слишком уж медленно разворачивающихся переговорах с Австрией, угрожающим жестом "поторапливайтесь", политическим нажимом; в действительности же ударные и тромбоны в оркестре Конвента ещё бездействуют. В течение трёх недель после перевода в "прихожую смерти", который, само собой разумеется, во всех газетах, издаваемых за границей (а как раз этого–то и хотел Комитет общественного спасения), был встречен криками ужаса, прокурору Революционного трибунала Фукье–Тенвилю не было вручено ни одного документа; следует отметить, что после той первой музыкальной фразы ни в Конвенте, ни в Коммуне вопрос о Марии Антуанетте официально ни разу не обсуждался. Правда, в своём "Папаше Дюшене" Эбер, грязная дворняжка Революции, время от времени тявкает, что "девке" {(grue) - сверить с оригиналом} пора, пора наконец примерить "галстук Сансона"[200], что надо дать палачу возможность "сыграть в кегли головой волчицы".
Но Комитет общественного спасения дальновиден. Невозмутимо позволяет он Эберу задавать такие, например, вопросы: к чему так увиливать от осуждения австрийской тигрицы, "зачем искать вещественные доказательства её виновности, ведь совершенно справедливым будет немедленно сделать из неё котлету за всю ту кровь, которая у неё на совести", – все эти истерические вопли, весь этот безумный бред совершенно не влияют на тайные планы Комитета общественного спасения, которого интересует лишь карта военных действий. Кто знает, а не окажется ли полезной – возможно, даже очень скоро – эта женщина из дома Габсбургов, ведь июльские дни становятся для французской армии роковыми. В любой момент союзнические войска могут оказаться под Парижем; к чему бесполезно лить столь драгоценную кровь? Пусть орет и беснуется Эбер, это на руку революции, это создаёт впечатление, что готовится скорая казнь королевы; в действительности же Конвент никакого решения о судьбе Марии Антуанетты не принимает. Её не выпустят на свободу, но и не приговорят к смертной казни. Меч занесён над её головой, и время от времени его лезвие угрожающе сверкает, этим надеются устрашить дом Габсбургов и наконец–то, наконец–то заставить его быть более уступчивым при переговорах.
***
Однако роковым образом сообщение о переводе Марии Антуанетты в Консьержери нисколько не пугает её близких родственников. Мария Антуанетта считалась Кауницем активом габсбургской политики лишь до тех пор, пока была повелительницей Франции; низложенная королева – частное лицо; несчастная женщина совершенно безразлична министрам, генералам, императору: дипломатия не признаёт сентиментальностей.
Лишь один человек, совершенно бессильный, принимает это сообщение очень близко к сердцу – Ферзен. В отчаянии пишет он сестре: "Дорогая Софи, мой единственный друг, ты, вероятно, уже знаешь теперь об ужасном несчастье, о переводе королевы в тюрьму Консьержери и о декрете этого подлого Конвента, по которому она предаётся Революционному трибуналу. С этого момента я уже не живу, разве это жизнь – так существовать, испытывать такие муки? Думаю, что если бы я смог что–нибудь сделать для её освобождения, то страдал бы меньше. Но ничего не делать, только просить всех о помощи – это ужасно. Лишь ты одна в состоянии понять, как я страдаю, всё для меня потеряно, скорбь моя беспредельна, и только смерть освободит меня от неё. Я не могу заставить себя заниматься чем–нибудь, думать о чём–либо, кроме как лишь о несчастье этой так много испытавшей, столь достойной государыни. У меня нет сил выразить то, что я чувствую. Я отдал бы жизнь ради её спасения, но не могу сделать этого; величайшим счастьем для себя почел бы умереть за неё". И немногими днями позже: "Стоит лишь представить себе, что она заключена в ужасную тюрьму, как мне стыдно становится за то, что я ещё дышу. Эти мысли разрывают мне сердце, отравляют мне жизнь, и я беспрестанно мечусь между страданиями и яростью".