Вакансия - Сергей Малицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что значит «наверху»? – спросил Дорожкин.
– То и значит, – вздохнула Лизка. – Это как под водой. Пускай пузыри и смотри, куда они поднимаются, да плыви за ними. Вот и будешь наверху. Марфа, когда мы с ней вроде подружек были, так и говорила. Когда отсюда на оборотную сторону пробиваешься, вроде как всплываешь, а обратно возвращаешься, вроде как заныриваешь. Вот она и заныривала. Неплохо мы жили. Народ тут подобрался в основном крепкий, хозяйственный. А там уж и ворожить понемногу начали. Это ж как в лесу, когда пчелы в дуплах гудят, хочешь не хочешь, а бортничать станешь. А в сороковом как раз у меня Верочка родилась. Я за хорошего парня замуж вышла. Первым красавцем был, и работящим, и умницей, и добрым.
– И где же он? – спросил Дорожкин. – Умер?
– Умер? – удивилась Лизка. – Нет, не умер пока. Да что ему сделается? Жив он, хотя лучше б уж умер.
– Жив? – не понял Дорожкин. – А я его знаю?
– Мне неведомо, – прошептала Лизка. – Да и не слежу я за ним давно уж. С тех пор как он Марфе фамилию свою передал. Тут я отцовскую фамилию обернула и на себя, и на Веру.
– Подождите. – Дорожкин шевельнулся, поморщился – все тело продолжало ломить. – Вы хотите сказать, что у сына Марфы Шепелевой и вашей дочери один и тот же отец?
– Один, да не тот же, – закрыла глаза Лизка. – Хотя дура я была, дура. Тот же и был, и когда миловались с ним, и когда светилась я ему навстречу, как зорька. Только оно ведь как, в гладости и радости можно всю жизнь прожить и не ведать, что за человек рядом, а хлебнешь лиха, тут все и распустится, что было тихо. Сердцевинка-то веточки наружу лезет, когда на излом ее берешь. Володька мой видным парнем был. Я-то тоже красавицей слыла, а все одно – куда мне было до Марфы? Она и ростом была на голову меня выше, да и вообще… А тут самый красивый парень из пришлых, и у меня. Занозило ее это дело. Вот и увела мужа. Но не наговором. Могла бы, да не стала. Я бы почувствовала. Может, она и не прибила тебя только потому, что ты дался ей? Она злая, но не пустая и не без донышка. Ей изнутри победа нужна, а не снаружи. Так и Володьку моего захомутала. А уж на что он купился: на красоту ее или на бодрость, то уж неважно. Собрал вещички, чего их было-то, да и ушел. Впору б было слезы лить, да не до того стало. Завертелась тут жизнь. В пятидесятом появился Простак на своей тарахтелке, из-за леса по болотине весь в паутине выехал. А там уж и Марфа еще большую власть взяла, даже что-то вроде сельсовета под себя соорудила, да и пришлых сразу много набежало, начали строить что-то за речкой, но нас не трогали.
Народ, впрочем, все равно испугался. Затаился. Всем еще памятно было то, что с ними или с родными их случалось. Они ж всю нашу сторонку вроде как заповедной страной числили, а тут опять эти… краснофлагные. Но время прошло, убивать никого не стали, хотя переписали всех, и жить вроде стало повеселее. Начал свежий народец подбираться. Опять же и школа появилась, но Верка моя учиться не пошла, я ее дома и так всему уж научила. Все бегала смотреть на пленных, их много в бараках было. На гармошке научилась играть на губной. Но тогда мы еще с ней поровну огонек делили. А в пятьдесят пятом… в пятьдесят пятом весь огонь на Верку перешел. В тот год немцев расстреляли. И стало плохо. Верка моя заболела. Я полмесяца от нее не отходила, травами да снадобьями отпаивала, вытаскивала ее. Жизнь готова отдать была. А как Вера моя оклемалась, вышла я из избы и очумела. Городишко-то, что за речкой поднялся, словно обновку на себя натянул…
– А потом? – спросил Дорожкин.
– А потом суп с котом, – смахнула слезу со щеки Лизка. – Верка пошла в школу, экзамены сдала этим… экстерном. Устроилась в библиотеку при институте. Она умная у меня, бойкая. А в шестьдесят первом все кончилось… И дочка моя пропала.
– Как пропала? – переспросил Дорожкин.
– Так и пропала… – Лицо Лизки снова стало снулым, каким Дорожкин впервые увидел ее еще в метро. – Не пришла вечером домой. Но еще днем у меня сердце оборвалось. Показалось, словно по голове меня ударило. Даже в глазах потемнело. Я так и побежала в институт, а там никого, паника. Все говорят, что случилось что-то в лаборатории, что есть жертвы. Я спрашиваю, а где же Вера Уланова, она разве тоже в лаборатории? Нет, говорят, она была здесь, в библиотеке, никуда не выходила. Пробилась я через вахту, поднялась на второй этаж, зашла в библиотеку, а дальше уж и не помню… Только здесь в себя пришла, да и то в полусне все. Сколько лет в полусне. Если бы ты не запел тогда со мной… Мы с Верой так же пели друг с дружкой.
– А дальше? – спросил Дорожкин.
– Что дальше? – не поняла Лизка. – Вот оно дальше. Каждый день, каждая минута. На твоих глазах вершится. Народ-то уж привык, а по первости, когда особенно тех, что перегибли, похоронить пытались на курбатовском кладбище, а они из земли лезли, весело было. Жуть как весело. Володька-то Шепелев тоже пострадал тогда на испытаниях. Много народу погибло. Считай, что никто и не выжил из ближних. А Володька вовсе пропал, говорили, откуда выбрался потом, никто не знает. Но выбрался, хотя уж лучше бы не выбирался. Испортился он. И был порченый, так и вовсе испортился. Перекидываться он стал.
– В кого? – спросил Дорожкин.
– В зверя, ясно в кого, – прошептала Лизка. – В страшного зверя. В огромного. Но не так, как прочие. Прочие зверем по желанию или по нужде становятся, а Шепелев навсегда зверем стал, человеком становился на время. Редко становился. Когда Марфа его вызволяла. Она его крепко держала, но из зверского облика вызволяла с трудом. Он, конечно, кровушки требовал, но обходился тайным народцем. Всю округу, считай, очистил. Марфа и сына своего понесла, когда муж ее уже зверем был. Так бы все и шло своим чередом, а вот когда ты сына ее убил…
Дорожкин замер. Именно теперь он вдруг осознал, что он действительно убил Шепелева.
– Тогда он и вовсе ума лишился. Пыталась Шепелева его захомутать, да не вышло. А уж там почему да как – не ко мне вопросы. Хотя говорят, есть кто-то, кто им правит, словно собакой послушной…
– Так это он… – вспомнил Дорожкин чудовище, по которому он палил из пистолета. – Он тогда напал на Дира и на Шакильского?
– Да уж некому больше, – вздохнула Лизка. – Ты на работу-то собираешься? А то возьми ватничек-то. Замерзнешь. Зима еще свою силу не взяла, а все одно – жжется. Приходи еще. Ты ведь только Верку мою отыскать сможешь.
– Почему вы так думаете? – спросил Дорожкин.
– Надеюсь, а не думаю, – прошептала Лизка. – Не всякий ключ дверь откроет, но если уж какой и откроет, только тот, что бородками в скважину пройдет.
– Все дело, выходит, в бородках? – понял Дорожкин. – А вы глазастая, я ж не ношу бородку, как присмотрелись-то?
– Веселый ты парень, – прищурилась Лизка. – Жаль только, повода посмеяться у тебя нет.
– Скажите… – Дорожкин потянул с лавки высушенную и выглаженную рубаху. – А почему у вас нимбы… огоньки у вас отчего были? Да и есть ведь…
– Не знаю, – снова прикрыла глаза Лизка. – Ты что выяснить хочешь, не заразный ли сам? Не порча ли? Не знаю… Вера знала. Она ярко светилась. Ярче меня. Маленькой спрашивала у меня сама. Что я могла ей сказать? То, что и моя мамка мне говорила. Где вода блестит. Там, где родничок из земли бьет.
Глава 10
Кладбище
На улице легкий морозец щипал за нос и за щеки. Деревенская детвора скатывалась на санках со склона оврага, но притягательный высокий берег реки пустовал. Речка все еще не схватилась, бежала через белую луговину черной лентой, поблескивая бахромой ледяной корки по краям. Город сиял свежим снегом. Дорожки и дороги были очищены и посыпаны песком, но все прочее сверкало и слепило глаза.
«Как в деревне – пошел снег, забелило прошлую грязь, начинай жить с чистого листа. Может, и здесь так?» – подумал Дорожкин, но тут же махнул рукой: одно дело обложка, а другое оборотная сторона. Хотя что есть одно, что есть другое, объяснить бы он не смог, да так и не понял до конца. Снег под ногами поскрипывал, ветерок холодил шею, потому как воротничок у ватника был так себе воротничком, насмешкой, можно сказать. К тому же боль никуда не делась, примерно так же болело все у Дорожкина на следующий день после первого упорного дня занятий в бассейне, правда, тогда это была боль роста, боль сладостного прибавления сил, а теперь просто боль.
На мосту среди осколков льда лежали конские каштаны и клочья сена. На афише кинотеатра «Октябрь» сияли черным готические буквы, складываясь в словосочетание «Дары смерти»[62]. По городу привычно ползли маршрутки. На перекрестке улиц Носова и Октябрьской революции Дорожкин решил срезать и пошел дворами. Отчего-то он не хотел видеть собственный дом. Тем более что в нем и в самом деле никто не жил, кроме самого Дорожкина. Кроме него и Фим Фимыча. Теперь ему уже было наплевать и на шум за стеной, и даже на работу перфоратора в какой-то квартире, ему просто хотелось, чтобы за стенами жили живые люди. Живые люди, а не каменные морды, торчащие из стен.