Пережитое - Евгения Гутнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мною и Эльбрусом вновь овладело ощущение неуверенности, шаткости и незащищенности. Быть может, эта новая волна преследований и проработок стимулировалась и тем, что примерно в это же время, после речи Черчилля в Фултоне, началась «холодная война», что над страной висела атомная угроза (у нас еще не было атомной бомбы). А быть может, начиналась «артиллерийская подготовка» к так называемому «ленинградскому делу» А.А.Кузнецова, П.С.Попкова, Н.А.Вознесенского и многих других, разразившемуся в 1949 году. Ведь удар был направлен против Ленинграда, косвенно против ленинградской парторганизации, которая всегда оставалась костью в горле у Сталина.
Так или иначе, а новый тур «охоты на ведьм» начался. Самое ужасное заключалось в необходимости прорабатывать эти дикие измышления, публично клеймить «виновных», выражать свою солидарность с постановлениями. Все это было тошнотворно и отвратительно. Единственным утешением оставалось то, что «виновных» не арестовали.
В 1948 году последовала речь Жданова на очередной сессии Академии сельскохозяйственных наук, смешавшая с грязью советских ученых-генетиков, единомышленников давно уничтоженного Н.И.Вавилова. Начался полный разгром этой отрасли биологии, изгнание генетиков с работы, аресты и высылки, возвышение Т.Д.Лысенко, настоящего палача русской биологической науки. Войдя в доверие к Сталину и Жданову, набравший силу Лысенко с их помощью стал крушить напропалую, заменяя научных оппонентов своими ставленниками. Я ничего не понимала в биологии, но еще на школьной скамье слышала и читала про открытие Морганом и Менделем законов передачи наследственности, рассматриваемое как большое достижение науки. И все это теперь объявлялось «лженаукой», никому не нужной и даже вредной. Над генетиками измывались, высмеивали их за то, что они возятся с какой-то «мушкой-дрозофилой», переводя на свои пустые исследования государственные деньги. Биофак Московского университета был разгромлен. Во главе его поставили прихвостня Лысенко — И.И.Презента. Он разогнал всех настоящих ученых, насажал лысенковцев, упразднил генетику. Правда, довольно скоро Презент исчез, потихоньку, на тормозах были спущены все его новации, факультет кое-как восстановился. Здесь сработала негласная университетская автономия или, может быть, рутина, плохо принимавшая слишком быстрые новшества и часто спасавшая университет от конъюнктурных перехлестов. Немалая заслуга здесь и Ивана Георгиевича Петровского, известного математика и очень образованного человека, впоследствии ректора университета, который без шума, но настойчиво и упорно вел свою линию в университете. Однако сразу после сессии ВАСХНИЛ пришлось опять прорабатывать ее материалы на нашей кафедре, выносить свои одобрения — иначе было невозможно.
Затем грянуло уже упомянутое «ленинградское дело», унесшее много жизней. Опять стали действовать тройки, опять посыпались обвинения в шпионаже, заговорах. Опять появился страх неизвестно чего.
Все это воспринималось как зловещие симптомы, но говорить об этом с посторонними не рекомендовалось. Все замыкалось в узком кругу хорошо знакомых людей, порядочность которых была давно и надежно проверена. Даже анекдоты — этот никогда не увядающий фольклор — рассказывали только в узком кругу. И хотя до 1949 года аресты еще не приняли массового характера, липкий, холодный страх висел в воздухе и, казалось, вот-вот действительность прорвется новыми репрессиями. Именно в эти годы я до конца поняла безнадежность нашего будущего, лживость и тиранический характер советской общественной системы. Если в 1937–1938 годах еще сохранялась надежда на временность страшного мира, в котором мы жили, если в войну все отступило перед лицом страшной опасности, то теперь яснее становилось, что в рамках этой системы невозможны какие-либо изменения в сторону либерализации режима. Это прозрение наступало постепенно.
Круг наших друзей в то время был крайне узок. Во-первых, родственники: Соня, Дима и его молодая жена Галя, которые жили отдельно, но близко от нас и с которыми мы постоянно общались; Изочка, Женечка и Николай. В первые послевоенные годы они очень бедствовали, не имея собственного жилья. После капитуляции вермахта Николай, как архитектор, еще некоторое время оставался в Германии и даже вызвал туда Женю. Он работал там над памятником советскому воину-освободителю вместе со скульпторами, впоследствии очень известными, Л.Е.Кербелем и В.Е.Цигалем. Они вернулись в Москву только в 1946 году. Николай, прошедший всю войну, демобилизовался и поступил на работу в Министерство связи, где участвовал в строительстве радиоцентров. Это лишило его комнаты в общежитии трамвайщиков, и семья начала вновь скитаться по наемным квартирам, не имея своего угла. В 1947 году у Женечки наконец родился сын Юра, что, разумеется, осложнило квартирную проблему. Тем не менее, ютясь вчетвером в каморках разного размера, они жили весело, часто созывали гостей, и мы всей семьей бывали у них, а они у нас. Разумеется, в этой домашней среде можно было говорить о всех своих тревогах и печалях, будучи уверенным, что никто не предаст.
Другой круг общения — это друзья Эльбруса, художники и искусствоведы. Среди них первым был Толя Шпир, оставшийся нашим большим другом. Судьба обошлась с ним жестоко. В 1944 году, хотя в то время ему исполнилось уже сорок лет, его взяли в армию. На фронт он не попал, а служил в какой-то резервной части под Москвой, где ему, непривычному к тяжелой физической работе, приходилось туго и голодно. Бедная Ада, оставшись одна и нигде не работая, тоже голодала. Когда она пришла к нам вскоре после нашего приезда летом 1943 года, я онемела от ужаса. Из красивой, стройной женщины с ясными глазами и чистым, румяным лицом она превратилась в исхудавшую, седую старуху, с впавшими щеками и серым лицом. Она жаловалась на то, что у нее совсем нет сил. Считая, что это от голода, мы с мамой стали ее усиленно подкармливать, чем могли. Но она таяла на глазах и в конце концов после тяжелого желудочного приступа попала в больницу. Ее прооперировали, обнаружили рак желудка в последней стадии, зашили и оставили умирать. Узнав о том, что ее отправили в больницу, я на следующее же утро бросилась туда и застала ее живой, но в страшном виде. Остриженная наголо (тогда боялись вшей), со страдальческой гримасой на изможденном лице, но в сознании, она узнала меня, сказала, что умирает, и умоляла вызвать Толю, чтобы проститься с ним.
В первый раз в жизни столкнувшись с такой бедой, я была потрясена, убита и позвонила Эльбрусу с просьбой организовать вызов Толи. За ним поехал наш общий друг Василий Степанович Резников, а я осталась с Адой. Через два или три часа она скончалась у меня на руках. Я была раздавлена. Вернулась домой и целый вечер проплакала в кресле в нашей большой комнате. Толя сумел прибыть только на следующий день и выглядел совершенно убитым. В тот же день мы похоронили бедную, милую Аду. Толя, Василий Степанович, Женя с Николаем приехали после похорон к нам. Пышных поминок тогда не устраивали. Мы выпили водки. Толя, усталый, промокший в дороге и не евший целый день, захмелел и как-то успокоился. Мы уложили его спать на полу в нашей единственной комнате, и он пробыл у нас все три дня отпуска. Перед отъездом выяснилось, что он еще раньше поранил руку и она у него нагноилась. По возвращении в часть рану долго лечили в госпитале и в конце концов ему отняли палец. Вскоре после этого его демобилизовали. Вернувшись в Москву, он как-то потерял себя. Оставаться одному в огромной мастерской, где он испытал и радости семейной жизни с Адой и сыном, и их гибель, стало очень трудно. Он часто бывал у нас. Мы с ним крепко дружили, старались отвлечь от мрачных мыслей. Он очень любил Лешу и много с ним возился. Но ни тепло нашего дома, ни работа, которую он получал в изобилии, не спасли нашего друга. Он как бы сбился с пути и не мог на него вернуться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});