Долгий марш - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ну подтянитесь, задние! Ши, ты куда смотришь, черт возьми, заставь их сомкнуться! Они отстают, им придется бегом догонять! Слышите, подтянуться, черт возьми! Тебе говорят, Томпсон, ты что, оглох, черт бы тебя взял! Подтянуться, говорю!
Этот голос, грубый и яростный, сопровождал Калвера всю дорогу. И из всей дороги именно первые часы запомнились ему как самые кошмарные, хотя конец принес более изощренные мучения. Калвер объяснял это тем, что вначале ум еще более или менее служил ему и духовные страдания были так же остры, как физические. Потом мозг выключился, все вокруг происходило само по себе, почти не затрагивая сознания. И еще в первые часы над ним тяготело присутствие Маникса. К больной игре воображения, к злости и отчаянию (да и к редким минутам просветления, когда Калвер мог рассуждать спокойно) примешивалось еще и то, что он все отчетливее видел перемену, происходившую с капитаном. Позже поступки Маникса смешались у него в голове, стали частью общего кошмара. Но вначале Калвер достаточно ясно воспринимал мир превращение Маникса открылось ему отчетливо и внезапно (и холодом обдало предчувствие Судного дня) – так человек, вдруг обернувшись посреди разговора к зеркалу, видит рядом с собой не старого друга, а оборотня – чужое, жуткое лицо проступает в стекле.
Они подошли к шоссе ровно в десять. Полковник, посмотрев на часы, остановился, майор поднял руку и крикнул: «Перекур! Десять минут!» Калвер сошел с дороги и опустился в траву. Кровь стучала в висках, билась в глазницах, жажда была такая, что он, забью обо всем, выпил треть фляги. Он закурил сигарету и тут же отшвырнул – она отдавала медью. Его ноги одеревенели от усталости. Он медленно вытянул их в росистой траве и посмотрел на тихое звездное небо. Потом обернулся. По дороге, шагая через ноги и винтовки, двигалась фигура. Это был Маникс. Он остановился над Калвером и сел, не переставая бормотать:
– Сукины дети, ни за что не идут вместе. Все время нужно на них гавкать. Им придется всю дорогу бежать, чтобы догнать передних. Дай закурить.
Он тяжело дышал и стирал пот со лба тыльной стороной руки.
– Оставь ты их в покое, – сказал Калвер, протягивая ему сигареты.
Маникс закурил и, закашлявшись, выдохнул дым.
– Черт, – буркнул он, кашляя, – нельзя их оставить в покое. Не желают идти. Только и думают, как бы отвалить в сторонку, чтобы их грузовик подобрал. Пятнадцать нарядов их больше устраивают. Резервисты они, понимаешь? Им плевать, перед кем они позорятся – передо мной, перед кем угодно…
Со вздохом он повалился на траву и прикрыл глаза руками.
– …твою мать, – сказал он.
Калвер смотрел на него сверху вниз. Желтый свет фары косо упал на его подбородок Угол рта у него кривился, словно он сосал что-то кислое. Он лежал измученный, обессилевший, но видно было – даже сейчас, во время отдыха, – что он никогда не признается в этом. Он стиснул зубы. Казалось, его ярость и неистовство помогали ему, как Атланту, нести бремя его усталости.
– Господи, – пробормотал он вдруг, – целый день не могу забыть про этих ребят – как они лежали на опушке.
Калвер не шевелился – он тоже вспомнил. Потом он посмотрел на часы, и сердце у него упало: шесть минут из десяти прошли так быстро, как будто их и не было. Он сказал:
– Слушай, Эл, а почему они должны идти? Если бы тебя мурыжили, как этих рядовых, ты бы захотел идти, не плюнул бы на все? Перестань ты их подгонять. Скажи по-честному: тебе разве не все равно, дойдут они или нет? Сам ты – другое дело. Или я. Но остальные… Какого черта? – Он замолчал, подыскивая слова, потом слабо повторил: – Не все ли тебе равно?
Маникс приподнялся на локтях.
– Нет. Не все равно, – сказал он внятно.
Они оглянулись на полковника, стоявшего неподалеку. Полковник и майор, державший фонарь, склонились над картой. Маникс откашлялся, сплюнул. Овладев наконец голосом, он сказал:
– Видишь, сморчок стоит? Думает, что устроил нам баню. Пятьдесят восемь километров! В Штатах никто столько не проходил. Никто. Мы не проходили столько даже с Эдсоном в ту войну. А он себе имя хочет сделать – Темплтон, Каменный Старик Инициатор самого большого маршброска в истории морской пехоты…
– Но… – начал было Калвер.
– Он в восторге будет, если штабная рота окажется дерьмом, – продолжал Маникс, – в восторге. Это польстит его самолюбию. Теперь я его насквозь вижу. – И, кисло усмехнувшись, он повысил голос: – Что, капитан Маникс, вчера у вас, кажется, не все шло гладко? Чуть побольше esprit[2] вашим людям не помешало бы, а? – Голос его понизился, но по-прежнему был полон яда. – Ну так… ему. Я приведу мою роту, даже если придется тащить их на горбу, слышишь?
Спорить с ним было бесполезно. Калвер молчал, дожидаясь, пока он даст излиться своей ненависти и желчи. И как только Маникс кончил и перевернулся на спину, снова раздался крик: «Стройся! Стройся!» Они двинулись дальше. Теперь песок не мешал – три километра им предстояло пройти по шоссе до следующего поворота на проселок Короткая передышка не принесла облегчения Калверу: ноги стали чужими, гудели, он шел сгорбившись, подавшись вперед словно старый подагрик, и снова потел, снова, не пройдя и ста шагов, изнывал от жажды. Каким чудом, подумал он, взглянув на мирное звездное небо, каким чудом мы продержимся до утра, почти до полудня? Мимо пронесся длинный автомобиль – на Север, к городскому веселью, может быть, даже в Нью-Йорк; он пробежал легко, почти неслышно, красные хвостовые огни ужалили мрак, ночь сомкнулась за ним, и Калвер еще острее ощутил свою оторванность от нормальной человеческой жизни. Он шагал сейчас среди теней, пришельцев из иного мира, и люди в машине, укутанные дремой и тьмой, промчались и не увидели их, как не видят пассажиры на пароходе рыбьих боев, кипящих в черном безмолвии океанской пучины.
Они шли и шли. Полковник по-прежнему шагал впереди, но уже медленнее, и у Калвера мелькнула отчаянная надежда – а вдруг он устал? Мысли диким хороводом закружились в его мозгу: ведь рано или поздно Темплтон должен устать, выбиться из сил, вдруг он переоценил себя и через час или два остановит колонну и посадит людей на машины, словно строгий отец, который едва приступит к наказанию, как жалость или раскаяние удерживает его руку. Но Калвер знал, что это пустая надежда. Они неуклонно шли вперед – мимо темных сосновых рощ, полей, залитых густым ароматом ковыля и земляники, мимо заколоченных домов и ветхих брошенных лавчонок. Но скоро и эти следы цивилизации остались позади – и уже навсегда, потому что батальон опять свернул на песчаный проселок. Калвер снова обливался потом, но не он один – даже у полковника на чистых брюках выступил под поясом темный треугольник Калвер слышал свое хриплое дыхание, прежний страх возвращался к нему: он ни за что не выдержит, сойдет на обочину. Это неминуемо, он слишком стар. Но тут в ночи загромыхал голос Маникса: «Эй, задние, подтянитесь, черт вас дери! Мы опять на песке! Шевелите ногами, подтягивайтесь! Подтягивайтесь, говорю! Лидбетер, у тебя что«, слиплась? Сомкнуться! Сомкнуться, говорю!» Эти крики подстегнули и Калвера, но он услышал, как в ответ на них раздался слабый многоголосый стон, угрюмое ворчание. Ропот доносился лишь из роты Маникса, стон Калвера вторил ему, и Калвер сам не знал, что выражает этот стон – ярость, отчаяние или страх перед судьбой. Он плелся за полковником, словно овца на бойню за вожаком – тупая и покорная, слишком испуганная, чтобы негодовать или ненавидеть. К исходу второго часа – еще четырех с половиной километров – Калвер всхлипывал от изнеможения. Он повалился в траву, чувствуя, что одна нога уже стерта и горит, будто кожу срезало бритвой.
Маниксу было не лучше. На этот раз он подошел, хромая. Он молча сел и снял ботинок Калвер, жадно припав к фляге, следил за ним краем глаза. Оба они так запыхались, что не могли ни курить, ни разговаривать. Они лежали около какого-то русла – не то канала, не то ручья; шары купальницы призрачно светились среди косматого мха, тьма наливалась тяжелой вонью, но не гнилого болота, сообразил Калвер, а от ноги Маникса.
– Смотри, – вдруг буркнул Маникс и зажег фонарь. – Гвоздь прямо в пятке у меня сидит.
Калвер увидел на пятке маленькую кровоточащую ямку, воспаленную по краям и окруженную белым тестом – остатками содранного пластыря.
– Как я с ним дойду, не знаю, – сказал Маникс.
– Попробуй еще раз забить гвоздь.
– Я пробовал – все равно вылезает. Хоть на части разбирай этот башмак.
– А если подложить тряпку, кусок от рубашки?
– Тоже пробовал – нога подворачивается. Это еще хуже, чем гвоздь. – Он помолчал. – Господи, твоя воля.
– Слушай-ка, – сказал Калвер, – отрежь кусок от ремня и подложи.
Они резали, примеряли, перебрасывались отрывистыми словами и оба не заметили полковника, который подошел к ним и темноте и теперь стоял рядом.
– В чем дело, капитан? – спросил он. Вздрогнув, оба подняли головы. Он спокойно стоял над ними, по обыкновению (а Калверу хотелось сказать: «заученным жестом») засунув большие пальцы за пояс. Лицо его было багровым от напряжения, все еще мокрым от пота, но в общем казалось, он устал не больше, чем если бы пробежал несколько шагов к отходящему автобусу. В углах его рта пряталась легкая усмешка. И опять она была не самодовольной и не высокомерной, а скорее доброжелательной; опять его тонкие, нервные, почти прозрачные пальцы и лицо, багровое в резком свете фонаря, делали его похожим не на солдата, а на священника, в котором страсть и вера слились в чистейший сплав благих намерений; поднявшись над мелочной злобой и хитростью, он вел батальон к спасению, и в его улыбке и заботливых словах сквозило сдержанное сочувствие.