Красный террор в России. 1918-1923 - Сергей Мельгунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таковы приказы, воззвания, объявления о смертной казни…
Цитируя их, один из старых борцов против смертной казни в России, д-р Жбанков писал в «Общественном враче»[50]: «Почти все они дают широкий простор произволу и усмотрению отдельных лиц и даже разъяренной ничего не разбирающей толпе», т. е. узаконивается самосуд.
Смертная казнь еще в 1918 г. была восстановлена в пределах, до которых она никогда не доходила и при царском режиме. Таков был первый результат систематизации карательного аппарата «революционной власти». По презрению элементарных человеческих прав и морали центр шел впереди и показывал тем самым пример. 21-го февраля в связи с наступлением германских войск особым манифестом «социалистическое отечество» было провозглашено в опасности и вместе с тем действительно вводилась смертная казнь в широчайших размерах: «неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы расстреливаются на месте преступления»[51].
Не могло быть ничего более возмутительного, чем дело капитана Щастного, рассматривавшееся в Москве в мае 1918 г. в так называемом Верховном Революционном Трибунале. Капитан Щастный спас остаток русского флота в Балтийском море от сдачи немецкой эскадре и привел его в Кронштадт. Он был обвинен тем не менее в измене. Обвинение было формулировано так: «Щастный, совершая геройский подвиг, тем самым создал себе популярность, намереваясь впоследствии использовать ее против советской власти». Главным, но и единственным свидетелем против Щастного выступил Троцкий. 22-го мая Щастный был расстрелян «за спасение Балтийского флота». Этим приговором устанавливалась смертная казнь уже и по суду. Эта «кровавая комедия хладнокровного человекоубийства» вызвала яркий протест со стороны лидера социал-демократов-меньшевиков Мартова, обращенный к рабочему классу. На него не получалось однако тогда широких откликов, ибо вся политическая позиция Мартова и его единомышленников в то время сводилась к призыву работать с большевиками для противодействия грядущей контр-революции.[52]
Смертную казнь по суду или в административном порядке, как то практиковала Чрезвычайная Комиссия на территории советской России и до сентября 1918 года, т. е. до момента как бы официального объявления «красного террора», далеко нельзя считать проявлением единичных фактов. Это были даже не десятки, а сотни случаев. Мы имеем в виду только смерть по тому или иному приговору. Мы не говорим сейчас вовсе о тех расстрелах, которые сопровождали усмирения всякого рода волнений, которых было так много в 1918 г., о расстрелах демонстраций и пр., т. е. об эксцессах власти, о расправах после октября (еще в 1917 г.) с финляндскими и севастопольскими офицерами. Мы не говорим о тех тысячах, расстрелянных на территории гражданской войны, где в полной степени воспроизводились в жизни приведенные выше постановления, объявления и приказы о смертной казни.
Позднее, в 1919 г., историограф деятельности чрезвычайных комиссий Лацис в ряде статей (напечатанных ранее в Киевских и Московских «Известиях», а затем вышедших отдельной книгой «Два года борьбы на внутреннем фронте») подвел итоги официальных сведений о расстрелах и без стеснения писал, что в пределах тогдашней советской России (т. е. 20 центральных губерний) за первую половину 1918 г., т. е. за первое полугодие существования чрезвычайной комиссии, было расстреляно всего 22 человека. «Это длилось бы и дальше, — заявлял Лацис, — если бы не широкая волна заговоров и самый необузданный белый террор (?!) со стороны контрреволюционной буржуазии».[53]
Так можно было писать только при полной общественной безгласности. 22 смертных казни! Я также пробовал в свое время производить подсчет расстрелянных большевистской властью в 1918 году, при чем мог пользоваться преимущественно теми данными, которые были опубликованы в советских газетах. Отмечая, что появлялось в органах, издававшихся в центре, я мог пользоваться только сравнительно случайными сведениями из провинциальных газет и редкими проверенными сведениями из других источников. Я уже указывал в своей статье «Голова Медузы», напечатанной в нескольких социалистических органах Западной Европы, что и на основании таких случайных данных в моей картотеке появилось не 22, а 884 карточки![54] «Здесь среди нас много свидетелей и участников тех событий и тех годов, которых касается казенный историограф чрезвычайки» — писал берлинский «Голос России» (22 февраля 1922 г.) по поводу заявления Лациса: «Мы, быть может, так же хорошо, как Лацис, помним, что официальное Вечека была создана постановлением 7-го декабря 1917 г. Но еще лучше мы помним, что „чрезвычайная“ деятельность большевиков началась раньше. Не большевиками ли был сброшен в Неву после взятия Зимнего Дворца помощник военного министра кн. Туманов? Не главнокомандующий ли большевистским фронтом Муравьев отдал на другой день после взятия Гатчины официальный приказ расправляться „на месте самосудом“ с офицерами, оказавшими противодействие? Не большевики ли несут ответственность за убийство Духонина, Шингарева и Кокошкина? Не по личному ли разрешению Ленина были расстреляны студенты братья Ганглез в Петрограде за то лишь, что на плечах у них оказались нашитыми погоны? И разве до Вечека не был большевиками создан Военно-Революционный комитет, который в чрезвычайном порядке истреблял врагов большевистской власти?
Кто поверит Лацису, что „все они были в своем большинстве из уголовного мира“, кто поверит, что их было только „двадцать два человека?..“
Официальная статистика Лациса не считалась даже с опубликованными ранее сведениями в органе самой Всер. Чрез. Комиссии; напр., в „Еженедельнике Ч.К.“ объявлялось, что Уральской областной Че-Ка за первое полугодие 1918 г. расстреляно 35 человек. Что же, значит, больше расстрелов не производилось в то время? Как совместить с такой советской гуманностью интервью руководителей ВЧК Дзержинского и Закса (лев. ср.), данное сотруднику горьковской „Новой Жизни“ 8-го июня 1918 г., где заявлялось: по отношению к врагам „мы не знаем пощады“ и дальше говорилось о расстрелах, которые происходят якобы по единогласному постановлению всех членов комитета Чрезвычайной Комиссии. В августе в „Известиях“ (28-го) появились официальные сведения о расстрелах в шести губернских городах 43 человек. В докладе члена петроградской Ч.К. Бокия, заместителя Урицкого, на октябрьской конференции чрезвычайных комиссий Северной Коммуны общее число расстрелянных в Петербурге с момента переезда Веер. Чрез. Комиссии в Москву, т. е. после 12-го марта, исчислялось в 800 человек, причем цифра заложников в сентябре определялась в 500, т. е. другими словами за указанные месяцы по исчислению официальных представителей петроградских Ч.К. было расстреляно 300 человек[55]. Почему же после этого не верить записи Маргулиеса в дневнике: „Секретарь датского посольства Петерс рассказывал… как ему хвастался Урицкий, что подписал в один день 23 смертных приговора“[56]. А ведь Урицкий был одним из тех, которые будто бы стремились „упорядочить“ террор…
Может быть, вторая половина 1918 г. отличается лишь тем, что с этого времени открыто шла уже кровавая пропаганда террора[57]. После покушения на Ленина urbi et orbi объявляется наступление времен „красного террора“, о котором Луначарский в совете рабочих депутатов в Москве 2-го декабря 1917 г. говорил: „Мы не хотим пока террора, мы против смертной казни и эшафота“. Против эшафота, но не против казни в тайниках! Пожалуй, один Радек высказался как бы за публичность расстрела. Так в своей статье „Красный Террор“[58] он пишет: „…пять заложников, взятых у буржуазии, расстрелянных на основании публичного приговора пленума местного Совета, расстрелянных в присутствии тысячи рабочих, одобряющих этот акт — более сильный акт массового террора, нежели расстрел пятисот человек по решению Ч.К. без участия рабочих масс“. Штейнберг, вспоминающий „великодушие“, которое царило в трибуналах „первой эпохи октябрьской революции“, должен признать, что „нет сомнений“ в том, что „период от марта до конца августа 1918 был период фактического, хотя и не официального террора“.
Террор превращается в разнузданную кровавую бойню, которая на первых порах возбуждает возмущение даже в коммунистических рядах. С первым протестом еще по делу капитана Щастного выступил небезызвестный матрос Дыбенко, поместивший в газете „Анархия“ следующее достаточно характерное письмо от 30-го июля: „Неужели нет ни одного честного большевика, который публично заявил протест против восстановления смертной казни? Жалкие трусы! Они боятся открыто подать свой голос — голос протеста. Но если есть хоть один еще честный социалист, он обязан заявить протест перед мировым пролетариатом… мы не повинны в этом позорном акте восстановления смертной казни и в знак протеста выходим из рядов правительственных партий. Пусть правительственные коммунисты после нашего заявления-протеста ведут нас, тех, кто боролся и борется против смертной казни, на эшафот, пусть будут и нашими гильотинщиками и палачами“. Справедливость требует сказать, что Дыбенко вскоре же отказался от этих „сентиментальностей“, по выражению Луначарского, а через три года принимал самое деятельное участие в расстрелах в