Дюжина аббатов - Лаура Манчинелли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А мир между тем не прекращал существовать, более того, он торопился к воротам замка и совсем скоро стал слышим, обернувшись грохотом ударов, которые кто-то щедро наносил в придворные ворота. Они сопровождались громкими криками и звонким щелканьем бича. Можно было бы сказать, что под воротами бесновалась целая армия или по меньшей мере какой-то гигант. Слуги, однако, высунувшись из окошек, не увидели ничего, кроме плотной белой пелены тумана.
Но шум не смолкал, что являлось решительным знаком того, что мир у ворот замка всеми силами старается заявить о себе. Только отшельники знают, какой мощью обладает мир. Отшельники, которые уходят в пустыню и забираются на недоступные и необитаемые горы и день и ночь проводят в молитвах, мучаясь голодом и холодом и испытывая разного рода лишения, истязая тело и умерщвляя плоть, чтобы бежать от мира и забыть о его существовании. Потому что даже туда, куда не доходят дороги и тропинки, где человеческая рука не распахивает полей и не сажает винограда, там, на берегах, где ни один рыбак не растягивал своих сетей и ни один корабль не бороздил морских просторов, там, где природа все так же девственна, как будто только что была создана Богом, – туда тоже доходит сила мирского со всеми ее искушениями и манящими соблазнами. И тогда случается, что святому отшельнику, впалая грудь и ничтожная плоть которого вопиют о столь желанной ему аскезе, во время короткого ночного забытья является мир, чтобы смущать и прельщать его снами, полными желаний, и видениями томно колеблемых, благоухающих покровов, таящих блистательную наготу от нескромных взглядов. Таково коварство мира, который обнаруживает себя в предметах внешне невинных, но готовых пробудить грешную тоску. Ими могут стать и нежный побег пальмы, и молодая бегущая косуля, и пара спаривающихся насекомых, или простое яблоко, или цветок, или аромат луга, или цвет неба. Так могуществен и коварен мир.
В данном случае мир явился заявить о себе с таким шумом не под видом бесчисленной армии захватчиков и не в виде гиганта или чудовища, в обличье которого он часто заключает свою коварную силу, но в образе молодого клирика верхом на старой кляче, запахнутого в плащ, служащий ему одновременно седлом. Он гордо восседал в своей остроконечной шапочке, какую обычно носят студенты, с двумя длинными покачивающимися перьями: желто-зеленым петушиным и снежно-белым лебединым. Этот служка вовсе не был гигантом – скорее среднего роста, не был он и уродлив – всего лишь белокурый юноша. С его обликом не вязалась только спешка, с которой он проник во двор и устремился внутрь замка, обращаясь к слугам на том странном наречии, что принято по ту сторону Альп, а именно в великом Париже.
В зале, в огромном камине, выложенном листами меди для производства и распространения тепла, был разожжен огонь. Здесь клирик уселся и, кажется, успокоился от тепла и спокойного света камина и даже перестал говорить по-французски, когда молодая служанка поставила перед ним чашку горячего вина. И тогда обнаружилось, что его молодые голубые глаза, кроме того, дерзки и исполнены самонадеянности. Он жадными глотками пил горячее вино, и его полиловевшее от холода лицо приобретало обычный цвет. Слуги стояли вокруг и с любопытством на него смотрели. Каждый спрашивал про себя, какая нечистая сила привела этого хрупкого юношу в замок и не дала ему пропасть в буране и не упасть бездыханным и замерзшим в снегу и как его жалкая кляча не поскользнулась на льду. Все это казалось удивительным еще и потому, что видели его здесь впервые и полагали, что он не мог знать ни дорог, ни тропинок, ни тысячи опасностей, которые горная долина скрывает под снегом и туманом.
Когда путник обогрелся и приободрился, он спросил о хозяевах замка, кто они и отличаются ли гостеприимством, и, удовлетворившись ответами, попросил представить его. Здесь гость, не преклоняя колен, а лишь слегка поклонившись маркизе, объявил, не открывая своего имени, что он философ и закончил парижскую Сорбонну, которая снискала себе славу самой известной школы логики. Пронесся шепот, донны и шевалье переглядывались с изумлением и любопытством: впервые ко двору прибыл философ!
Первым нарушил тишину Венафро:
– Вы хотите сказать, мессер, что у вас есть разрешение и вы наделены всеми необходимыми полномочиями, чтобы открыть новую школу и обучать нас логике и теологии?
Философ замер в размышлении, разглядывая пол, потом он ответил:
– Да! Скажем так: у меня могла бы быть лицензия, и я мог бы располагать всеми необходимыми полномочиями.
Помолчав, он добавил:
– Но у меня ее нет.
– Объяснитесь подробнее, – проговорила маркиза, беря его под руку и подводя к скамье.
Философ расположился на меховых шкурах, которые покрывали скамью, и, расслабившись от их тепла и благорасположения маркизы, продолжил:
– Дело в том, мадонна, что я был изгнан из Парижа. Более того, я бежал оттуда. Я бежал оттуда, ибо был осужден как еретик.
Дрожь пробежала по телам присутствующих, потому что все знали, какая судьба ожидала еретика.
– Вы, вероятно, последователь Абеляра? – спросил Венафро.
– Труды Абеляра, – ответил философ, – подвигли меня к размышлениям. Он был мне учителем, пусть только и по книгам, поскольку к тому моменту, когда я начал учиться, светоч его жизни давно уже погас. Книги именно этого величайшего ученого породили у меня сомнения в логике. Я, конечно, имею в виду Аристотелеву логику. И в особенности в том месте, где он говорит, что одно и то же слово в разных контекстах может иметь различное значение. Из этого следует, что честность, чистота и верность не имеют единого и неизменного значения, но лишь значение относительное, зависящее от темы разговора. Так, величайший Готтфрид Страсбургский, который очень чтил Абеляра, сказал о своей Изольде, что ее чистота и верность выше всяких похвал. Но исповедник не назвал бы ее чистой. И верной тоже. Вам знаком роман Готтфрида? – спросил он, глядя в глаза маркизе.
– Нет, мессер, – ответила маркиза. – Но я бы очень хотела с ним ознакомиться. Но нет ли у вас книг?
– Нет, синьора; но я постараюсь рассказать вам его по памяти, которая редко меня подводит в таких делах. Некоторые фрагменты я могу передать даже дословно. – Он замолчал, внимательно и без улыбки глядя на маркизу, потом оторвал от нее взгляд и продолжил: – Итак, это был первый шаг, который убедил меня в том, что если Изольда чиста и Дева Мария тоже чиста, то чистота подразумевает совершенно различные понятия, которые могут даже противоречить друг другу. Изольда чиста потому, что искренне любит Тристана и полностью владеет его телом; а Дева Мария чиста потому, что не знала мужчины. Но вместе с тем Изольда прелюбодейка, так как предпочитает супружеской любви утехи с любовником. А если измена и чистота могут сосуществовать, это разрушает принцип непротиворечия. – Философ обвел взглядом аудиторию, а потом добавил: – Как видите, господа, первый столп логики пал.
Все согласились, хотя многие из присутствующих думали не о логике, а об истории Тристана и Изольды, слава о которой докатилась даже до этих мест. Венафро, немного подумав, сказал:
– Но не может же быть так, что одно наблюдение, пусть и важное, могло бы разрушить все основы, на которых всегда базировалось всякое знание.
– Конечно, нет, монсиньор. Я сказал себе то же самое и сначала задался целью доказать, что логика выдерживает даже такие сложные метаморфозы. И я занялся исследованиями знаний древних, чтобы найти подтверждение моей вере. Но там, где я надеялся найти подтверждение, я нашел только причину новых сомнений. И чем больше я искал, тем глубже становились сомнения, смутившие мой рассудок. Все основы нашей логики показались мне в чем-то уязвимыми, даже уверенность в абсолютной логике – принцип неоспоримого и верного знания, основы которого лежат не в человеческом опыте, а априори даны нам как Божий дар. Эта уверенность ускользнула у меня из рук, как исчезает горстка песка под морской волной.
Он замолчал.
– Но тогда следовало бы заключить, – вступил в беседу Венафро, – что любое знание, которое основывается на этих принципах, ошибочно?
– Не обязательно. Я не сказал, что логика, которую мы получили в наследство от античных мыслителей и на которой мы всегда строили искусство и науку, ошибочна. Она может быть и применимой. А может и не быть. Она применима настолько, насколько полезна. Но, прежде всего, я говорю, что существуют другие возможные виды логики, в равной степени применимые, которые базируются не на принципах, предложенных Аристотелем, но сопровождаются ходом рассуждений, не свойственных нашему западному миру.
– Должен вам признаться, мессер, что я немного смущен, – сказал Венафро.
– Мне также неясны некоторые идеи, которые я исследую или собираюсь исследовать в моих работах. На данный момент я пришел к выводу, в справедливость которого я скорее верю, чем могу строго обосновать: каждая разновидность мысли следует своей логике, каждое сообщество людей, каждое время, каждая культура имеют свой образ мыслей. Цель, которую я перед собой ставлю, состоит в том, чтобы доказать, что все эти идеи имеют право на существование, даже если и противоречат друг другу.