Сговор - Александр Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был момент в жизни Скосова, уже отодвинутый в прошлое на несколько лет, когда к нему наконец пришло осознание, что сам он вовсе не светлая начитанная натура, наполненная поэтическим смыслом, как часто мыслил себя, а рядовой добытчик денег, в которого совершенно незаметно преобразовался под давлением неких сил, неких житейских безобидных обстоятельств. И теперь уже, кажется, не имело значения, кем он был раньше, до приезда на Курилы, кем мог стать. В той цепочке событий, все больше и больше трансформировавших его в крепкого хозяина, обросшего достатком, ключевым было, по его мнению, одно — женитьба на восемнадцатилетней девчонке, под очаровательным обликом которой таилась твердокаменная кондовая обывательница, владеющая самым сильным на свете инстинктом — хватательным… Она ничего не упускала. И к тем предметам, которые как-то сами собой налипали на ее руки, к зимним сапожкам, комплекту чешской мебели, к новому холодильнику — принадлежал и сам Скосов. Он теперь хорошо понимал смысл тех обстоятельных страшно раздражающих его бесед с ее мамой, полной, одрябшей женщиной, которая присказкой к месту и не к месту любила приговаривать: “Все для дома, все для семьи”. Беседы его раздражали, но каким-то образом он однажды обнаружил себя уже втянутым в круговорот накопления достатка, он и не заметил, как все его прошлое: институт, интересная работа с грошовым заработком, увлечения — все просочилось в песок времени. Молодая пара уехала на двухгодичные заработки. И два эти запланированные года растянулись почти на три десятилетия. Но что самое страшное, Скосов с годами начал понимать, что иной жизни он и не мог принять, что в сущности он и не противился никогда затягивающей его трясине. Что он самой природой был запланирован обрастать достатком, коровами, свиньями, курами, бочками лосося, доходами от контрабандной торговли икоркой, всеми этими мещанскими фетишами: денежными, вещевыми, пищевыми. Страна разорилась вокруг, а он, ведомый своей свирепой супругой, с которой и брехал день и ночь, но с которой чудесным образом находил общий язык, устоял в лихолетье. И более того, где-то в тайных закутах жены хранился чулочек, в-тугую набитый зелеными хрустящими бумажками — Скосов так себе и представлял этот оберегаемый даже от его случайных поползновений домашний банк супруги — в виде старого чулка с торчащими из дыр купюрами.
И только спустя десятилетия, подобравшись к тому пределу, за которым, оказывается, неизбежно следует старость, Скосов, бывало, словно просыпался с горьким чувством протеста, с желанием бунта. Да вот только не знал он, как нужно было бунтовать, чтобы не ошибиться, чтобы не угодить в новую трясину, чтобы не сменять шило на мыло. Знал бы, то, пожалуй, давно бросил бы и жену, и хозяйство, и дом… Так что его никогда на многое не хватало. А хватало только на то, чтобы побуянить — в меру, в неких отмеренных подспудной меркой пределах. А такое буйство хотя и вызывало обязательное гневливое возмущение жителей поселка: “Чегой-то он на старости лет взбесился?” — но в то же время рождало и сопереживание: “Да с кем не бывает…” — ведь все видели, что мужик где-то на последней грани, на последнем ударе пасовал, опускал руки. И никто не мог додуматься, что он всего лишь безнадежно сражается с самим собой.
А он безжалостно бивал хрустальные вазы и фужеры, фарфоровые сервизы, порол складным рыбацким ножом тяжелые пресыщенные красками ковры, а однажды разодрал в клочья свое кожаное пальто, подбитое тонкорунной овчиной. Провисело оно в шкафу не больше месяца, и, может быть, с ним ничего бы не случилось, если бы во время очередного скандала Скосов не припомнил, как еще в день покупки, когда он, в общем-то довольный, стоял перед зеркалом и, растопырив руки, примерял пальто, жена его не обронила:
— Ну теперь ты лучше всех.
Скосов даже не поморщился тогда, а спустя месяц, по какому-то пьяному скандальному поводу отдирая рукава пальто, он в бешенстве орал:
— Запомни, мымра, если я надену последнюю дрань, я все равно буду лучше всей твоей торгашеской мрази… — Тонкая турецкая кожа трещала, как обыкновенная тряпка, и жена при каждом таком трескуче-раздирающем звуке выкрикивала из коридора, куда заблаговременно отступила:
— Паразит ты!… Свинья!… Ненавижу!…
В последнее время, с того самого момента, когда была получена телеграмма о рождении внука, жена не подавала ему поводов для буйства, необъяснимым женским чутьем угадывая в его душе затаившуюся разрушительную силу. Дальше коротких осторожных перепалок дело не шло. Вот и в этот вечер только ненадолго что-то вскипело в Скосове и улеглось, не осуществившись…
Он поднялся и отвел сонного солдата, бубнившего ненужные извинения, в боковую комнатку, где помещался узкий диван.
— Спать будешь здесь… Подушка, одеяло… Если приспичит ночью, выключатель — вот…
Скосов вернулся на просторную кухню. Теперь он остался один, вновь примостился у печки и долго еще курил, роняя красные искры на рукав теплой фланелевой рубашки. А печь жадно глотала дым. И в одно мгновение Скосову вдруг стало страшно смотреть в ее пустой черный объем, словно топка была лазом в преисподнюю. Скосов сначала судорожно отстранился, а потом и усмехнулся своей слабости.
В тот день, когда он вернулся с покоса и сжег в этой печке свои фотографии, жена его к вечеру собрала стол, на котором не вместились все готовые яства, и пришлось составить на пол телевизор, новый “Панасоник” в черном панцире, чтобы использовать как приставку к столу тумбочку из-под него. И пришли званые гости, две пары супругов средних лет, из числа подающих большие надежды обывателей: два с виду разных мужика — невысокий, толстенький, и высокий, жилистый, сильный, и две бабенки при них, тоже разные обличьем и в то же время одинаковые, имеющие нечто родственное в глазах, в лицах, в манерах, в разговорах. И братская общность их, наверное, заключалась в том, что люди называют житейской мудростью, скрывающей умение крепко держаться за свой кусок, да и за чужой, если он подвернется под руку. Так рассуждал про себя Скосов.
Но сначала все шло доброжелательно, чинно, пристойно, было произнесено множество тостов “за копытца”. И Скосов внешне был благодушно-улыбчивым, с поднятым фужером водки он философствовал о смене поколений, о патриархальности и семье, а потом тяжело напился и замолчал, уставившись в мутное, скрытое от посторонних видение белыми тупыми глазами. И окружающие могли заметить на кончике его сизого носа блестящую каплю, которая начинала меленько дрожать и едва не обрывалась при каждом горячем выдохе.
Но сам Скосов не замечал и не чувствовал себя. Из всего вечера он и запомнил только зев печки, перед которой теперь, спустя трое суток, он прилег и курил. В тот вечер он, наверное, так же привычно курил у нее и смотрел, как печь засасывает дым. И тяга становилась все сильнее и сильнее. И наконец Скосову показалось, что сейчас в эту черную пасть втянет и его — втянет и высосет из него кровь, черные чугунные губы уже, кажется, обхватили ему голову, и тогда он от ужаса зажмурился. Он так и уснул в своей белоснежной старомодной сорочке из нейлона на полу, и пьяные гости, оравшие песни, не тревожили хозяина дома, зная его буйный норов. Если кому-то нужно было выйти, через него переступали, как через хрупкий предмет.
Той ночью ливень вовсю заливал холодными потоками остров, и в нескольких километрах от дома Скосова, в одном из распадков, скорчившись в ивовых сплетениях под жиденькой не спасавшей от дождя кроной, забылся другой человек, насквозь вымокший и продрогший. Он не спал, но звуки долетали до него, одолевая множество неясных препятствий и мешаясь со смутными тревожными образами. Очнулся же Глушков с первым светом. Дождь прервался, и лес залило тяжелым мокрым туманом. Сквозь мглу просачивался гнетущий звук — в гарнизоне опять включили сирену. Вой долетал издали, разбавляя многокилометровую воздушную толщу. Глушков вслушивался, как нарастает, а потом опадает, растекается по туману надсадный звук.
Он поднялся и какое-то время не двигался, обхватив дерево озябшими руками и дожидаясь, когда оживут затекшие ноги. А потом побрел вдоль стремительной речушки, петляющей по распадку. В эту речку он едва не свалился ночью, продираясь через заросли. В темноте он почувствовал ее совсем случайно, приняв сперва за нечто живое, огромное, шевелящееся впереди, и долго потом не мог преодолеть внезапное ощущение, что его обхватят склизкие тугие щупальца. К утру же русло, похожее на извилистую канаву, до краев наполнилось шумно несущейся к морскому побережью мутью.
На эту речку командир роты, бравый усатый капитан Быкин, обладатель крупного водянистого красного носа, приводил солдат добывать икру, которую он затем переправлял для продажи посылками на материк. Это было единственным увлекательным занятием капитана. Все остальное тяготило его непомерно: явки в казарму, разводы, дежурства. Он сам приезжал на речку, чего другие офицеры никогда не делали, доверяя руководить добычей икры надсмотрщикам из старослужащих, и сам постегивал длинной ивовой хворостиной своих узаконенных рабов.