Полярная трагедия - Григорий Свирский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"...Слово "зэки" у иных вызывает неприязнь, опасения, -- завершал свою биографию-сочинение Юра. -- А в нашей семье это слово порождает представление о честных добрых людях. Они, сам видел, люди не падшие, им надо верить. Порой они больше стоят, чем тем, кто на свободе".
Юриных дружков зачислили в летную школу, а Юру, естественно, даже в чугуевский гарнизон не пустили. Сообщили открыткой: мол, мандатная комиссия считает невозможным...
Юра, ошарашенный, потерянный, вернувшись, побрел не домой, а к своей классной руководительнице Надежде Ивановне, рассказал, что произошло...
Надежда Ивановна заплакала. "Выходит, -- сказала, -- я тебя плохо учила, если ты решил, что можно говорить с кем угодно о чем угодно... Это я виновата. Вышел с открытой душой... к собакам".
После того где только Юра ни работал, видел: собаки вокруг. Бешеные псы. Шоферил на стройке: завгар записывал ему липовые ездки, а деньги -себе. Бензин заставлял сливать в канаву. "Не хочешь сливать -- продавай..." В Москве вещи начальству возил на дачу. А писали -- гравий... В другом месте -- с завмастерскими не поделился, тот кулак к Юриному носу: "Убирайся к такой-то матери!.."
На Братскую, твердо решил Юра. Комсомольско-молодежная стройка. Больше некуда...
-- Хотуль! -- закричали со всех сторон самолетной кабины. -- Рули к нам, Хотуль!
Юра привстал, чтобы увидеть Хотуля! Какой он? Оказалось, темнолицый, мужиковатый, медлительный, с усмешинкой. Ватник как у простого работяги. В незавязанной ушанке. Словно это не о нем писали в "Правде"! Сравнивали с былинным богатырем и еще с кем-то...
Хотулев остановился посредине кабины, высматривая свободное место.
-- Хотуль! -- кричали механики. -- Уважь деревню Никитовку!
Хотулев кивнул засаленным кожухам и прошел дальше, к последнему ряду. Приглянулся ему там, видать, огненно-рыжий юнец с желудевыми и огромными, как пятаки, глазами. Вокруг было много озабоченных, пьяно-благодушных, пустых глаз. А эти -- сияли как-то исступленно-встревоженно. Не то восторг в них, не то страх. Ожидание чуда, которого всегда ждут с холодком на спине... Энтузиаст, видать! Хотулев любил энтузиастов. И -- жалел их.
-- К нам? -- утвердительно спросил он, пристегиваясь рядом с юнцом.
-- Ага, на Братскую, -- с готовностью отозвался тот. -- Юрой зовут. Шоферю по белу свету.
Фамилия его была известной. Оказалось, сын летчика-испытателя. "Папин кусок застрял в горле, -- объяснил Юра с нервной веселостью. -- Слишком жирный..."
Хотулев взглянул на него сбоку. Рыжие волосы торчком. Ровно факел. Живет -- горит. Бороденка реденькая, монгольская. Словно кто-то выщипывал, да недощипал. Лет двадцати семи парень. А все еще похож на гривастого, лет семнадцати, школяра. "Недощипанный-от, -- с улыбкой подумал Хотулев. -- Эх, как бы тебя тут не дощипали!.."
-- А чего в летчики не захотел? Как отец.
У Юры кровь от лица отхлынула. Даже губы посинели.
-- Давайте выпьем! -- воскликнул он торопливо. -- У меня коньяк есть. "Ереван". Такого нигде не купишь...
Выпили по чайному стакану.
-- За новую жизнь! -- сказал Юра. -- Всюду. Как у вас, на Братской...
-- Оно конечно, -- не сразу согласился Хотулев. -- Передний край коммунизма... Отец-от где?..
Пришло время привязаться ремнями, Юра пьяно хорохорился: "Что я, собака, привязываться буду..", -- а тут сразу перестал отталкивать ремни, уставился в иллюминатор отрезвело.
С птичьего полета мир кажется аккуратно расчерченным и прибранным. Даже таежные болота -- не такими уж страшными...
Хотулев корил себя за то, что спросил Юру об отце; не зря, правда, спросил, хотел понять, что за энтузиаст недощипанный. Может, пособить надо?.. Эх, да не к месту спросил...
Когда самолет начал опускаться к Братску и высоченные мачтовые сибирские лиственницы, за иллюминатором, кинулись зеленой волной навстречу, Юра, едва не рассказал все, что бывает, говорят лишь другу или случайному пассажиру, с которым больше не встретишься: что отец погиб. Разбился. Только газеты не писали. И все подробности...
Провел ладонью по мокрому лицу с силой, чтоб не выболтать того, что поклялся матери никому не говорить. Никогда. Что отец знал заранее: разобьется. Подошел к нему, Юре, утром, сказал: "Я нынче, может, задержусь. Надолго. Береги маму..." Потом уж друзья отца рассказывали: самолет был недоведенный. Ему еще рано было в воздух. Да приказ был: начать облет к годовщине Октября.
Отец никому не стал поручать, хотя под его началом было двенадцать испытателей. Взлетел сам...
Мать твердила -- ничего не докажешь. Только отшвырнут, как от летной школы. Вымолила обещание молчать. А дал слово -- держись.
Самолет тряхнуло, Юру отбросило вбок, он даже не заметил этого. Глядя на расступавшиеся перед летным полем сосны, Юра произнес вдруг с остервенением, удивившим Хотулева:
-- Тю!.. Собаки! Есть еще незагаженные места! По-нашему здесь будет! По-людски!.. Не так?!.
Колеса ударились о землю, раз, еще раз, кто-то выматерился длинно. За ним другой.
-- Ти-ха! -- прикрикнул Хотулев, и разом притихли матерщинники, протрезвели...
Пассажиры, утомленные болтанкой, детским плачем, пьяными спорами, вывалили на сосновый воздух, навстречу мчались санитарные машины. Они подкатывали к трапу. Выгружали носилки с ранеными. Один выбрался из кабины чуть поодаль. Забелела его нога в гипсе. Раненого повели, поддерживая под локти, к самолету. Он скакал на одной ноге, другая -- толстая, загипсованная -- колыхалась на свежем ветру.
-- Как на войне! -- Юра посерьезнел. -- Подвозят резервы. А навстречу перемолотые.
-- А ты это откеда знаешь? -- Хотулев усмехнулся как-то криво, одной щекой... Не дослушав ответа, рванулся вдруг к раненому с загипсованной ногой, спросил его о чем-то.
Весь самолет утрамбовался в один старенький автобус. Сидели на деревянных чемоданах, на коленях знакомых. И все же несколько парней не протолкнулись. Шофер, молодой парнишка со шрамом во всю щеку, тряхнул автобус, как мешок. Все попадали друг на друга, скрючились стиснуто у задних сидений -- теперь влезли и оставшиеся.
-- Чем орать, -- огрызнулся он миролюбиво, огибая санитарные машины, которые все прибывали, -- лучше подсчитайте процент вашей несознательности. Еще восемь влезло. Им что тут, зимовать?!
Юра стоял, жарко сплюснутый парнями в ватных стеганках. Стеганки зеленые, серые, черные. В извести, бетоне. Продранные. С торчащими клочьями ваты. Стеганки хороших людей. Зэков, которые его нянчили вместо отца... Он заранее любил этих ребят, небритых, веселых, бранящихся на ухабах, когда автобус звенел, как брошенный чайник. От них разило сивухой, как и от тех зэков, когда они, бывало, отправлялись с дедом из Норильска в Дудинку, по рельсам, над которыми смыкалась болотная жижа.
"Живем!.."
И плакаты у дорог были как тогда. На облезлой фанере. Эти, правда, куда лучше. Художники писали, профессионалы. Но тексты те же, из далекого детства: "Закончим первую очередь к годовщине..." "Первый кубометр бетона уложила бригада Никиты Хотулева. Слава удостоившимся..." "Коммунизм -- это молодость мира..."
А вот белыми камушками, на склоне мшистой сопки. Далеко видать. "Братская ГЭС -- передний край коммунизма". А на следующей, еще выше, на отвесной скале. Как забрались? "Слава строителям Братской ГЭС -- лучшим людям эпохи..."
Настроение у Юры стало праздничным. "Живе-о-ом!"
-- Знаете, какой я везучий! -- одушевленно сказал он Хотулеву. -- Когда родился, голод был. К нам бандиты забрались, все выскребли, а хату подожгли, подперев снаружи дверь. Мать выбила окно и, со мной на руках, выскочила... А тетка ее сгорела... Все говорят, я -- везучий! Везучий!!.
Автобус затормозил у крутого обрыва, возле нарядного домика, редкой на Руси нелиняло-небесной краски. Шофер затолкался к выходу, за папиросами, и пассажиры -- за ним, поразмяться, вздохнуть вольготно. Подошли к обрыву, к самому краю, и замерли, ошеломленные...
Справа ревели знаменитые падунские пороги. Скоро, говорили, они уйдут под воду. Пока еще они чернели гигантскими стесанными зубьями, готовыми перемолоть все, что ринется на них. Ангара кидалась на них волна за волной, бушевала, кипела, а они торчали каменным завалом, похожим на линию обороны. Вечными темными дотами, стерегущими тайгу...
А с левой руки подымалась к белесому небу серая громада плотины, обезличенно-мертвая, плоская, как надгробье над Ангарой...
-- "Странно", -- мелькнуло у Юры. Человеческое, живое казалось мертвым, а мертвые скалистые пороги -- чем-то живым, вечным, крикни -- откликнутся...
Посередине серого надгробья кипел, где-то внизу, водосброс. Ангару в игольное ушко пропускали... Она закручивалась тут пенным жгутом, слепящим на солнце, несла стоймя унесенные откуда-то лодки-долбенки, столбы, железные бочки, выстреливая их с водосброса, как из катапульты. Она была прекрасна, Ангара, в своей ярости и в своей беспомощности: и долбенки, и бочки, и столбы с засмоленными концами -- весь мусор человеческий не выстреливался прочь, в никуда, а рушился вниз со страшной высоты, вместе с пеной и гневным ревом...