Хорошие люди. Повествование в портретах - Анастасия Коваленкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказал и дверь за собой закрыл.
Отец тогда отступился, на Егоре всё хозяйство держалось, куда без него… Так я в горенке той и осталась.
– А Витька? Он-то… тёть Наташ…
Наталья прищурилась, глядя вдаль, за реку, потом потупилась. Хмыкнула, улыбнулась:
– Витька-то? Он – да, чегой-то там хотел, поговорить вроде… Только Егор запретил ему ко мне подходить. Навсегда запретил. Поперёк Егора тот никогда не пёр, кишка тонка. Сам он с Люсей к ней в избу ушёл, пока отец дом не отстроил. Да так и обходил меня потом кругалём, много лет.
Да и… что уж говорить, на руку им с Люсей было, что всё так устроилось тогда. Только ты не подумай, – поспешила она, будто спохватившись, – я на Люсю не в претензии! Набедовалась она с Витькой, любит она его, всё так и любит, бедная…
– А у вас, с Егором?
– У нас… Выходил он меня. Фелшер из медпункта приходила, он всё, как она скажет – делал… Ребёнка того я потеряла и цельный месяц ещё встать не могла, ноги не держали. Мы промеж собой ни о чём не говорили, всё молчком. Он на полу спал, я на кровати. Так, бывало, привстанет на локте, посмотрит молча, а я – не могу смотреть, отвернусь. Оба всё понимали, чего говорить-то?
А уж как на ноги я поднялась, так стала просить, чтоб отвёз он меня на станцию, уехать я хотела. Не то что домой, а хоть куда… Маетно мне было, не было у меня тогда места на земле.
Егор тянул, да я настояла. Запряг он тогда в сани Уголька, жеребчик такой в колхозе был, Угольком звали. Запряг, и поехали мы.
Дело к вечеру, февраль, темнеет рано. Я в санях сижу, узел обхватила, Егор впереди правит, смотрю ему в спину, а спина прямая, сердитая.
И вот, помню, едем мы через поле, дорога укатана, лошадь ровно бежит, и колокольчик ровно так тренькает «динь-динь, динь-динь». А в голове у меня одна мысль вертится: «Не туда еду, вернуться надо». И так мне тошно от этого колокольчика!
Вдруг он вожжи натянул, встали.
Стоим посреди поля, темно, тихо вокруг, только снег у Уголька под копытами похрустывает, как переступает тот с ноги на ногу. Помолчали так, а потом Егор ко мне обернулся.
«Выходи ты, – говорит, – за меня. Я тебя беречь буду. Выходи».
Я ему: «Да как же мы жить будем, если я вся порченая? Я ж тебя любить не смогу».
Он помолчал и тихо так говорит: «Ты пока никого любить не сможешь. И когда сможешь – Бог знает… А я подожду, сколько надо. Выходи».
А Уголёк-то этот – умный конёк был. Стоял он, стоял, ушами прядал, ровно разговор наш слушал… Да и поворотил сам обратно, в деревню. И пошёл, тихонько так потрусил. Так и вернулись. Уголёк этот за меня всё сказал, мне и легче вышло.
Наталья утёрла рукой краешек глаза.
– Ты не думай, это я не себя жалею. Я теперь его жалею. Тяжёлую он ношу тогда взял. Ведь, почитай, так всю жизнь меня и прождал.
– Что же?.. Так и жили?
– Жили. Как все живут, так и мы с Егором – жили. И детей народилось, и хозяйство… А детя́м – радовались, оба тютёшкались. Оно нас и выручало в те годы – дети да земля, общая радость, общая и беда. А то бы совсем замыкались, не дожили бы. Жили… Я же, знаешь, – она повернулась ко мне, посмотрела удивлённо, – я лучше Егора человека не встречала! А всё не то у меня было к нему, что к Витьке. Всё казалось, что вымерзла я в этой проруби. Всё я, дура, назад глядела да одну жизнь к другой прикладывала. И себя судила, и его мучила. Онто меня берёг, как обещал. Ни словом не попрекнул никогда. А мне от этого ещё горше делалось. Думала, уж лучше бы озлился, ударил даже…
Дети выросли, а мы всё мыкались. Так бы и по сей день мыкались, – махнула она рукой, – кабы не та собака…
* * *
День перетекал в тихий вечер, и сосны в дальних лесах за рекой загорелись оранжевым закатным цветом. Река тоже по-вечернему притихла, можно было подумать, что и не течёт она, если бы не ивовые листики и мелкие палочки, медленно проплывавшие мимо нас.
– …Да, собака. Вот ведь… – Наталья очнулась от задумчивости, глянула на меня. – Да знаешь ты! Витькина собака, Жулька-то… Пристрелил он которую.
Я кивнула. Витька Зуб прошлой осенью застрелил свою собаку. Убил за то, что лаяла. Видно, ежа нашла, весь вечер лаяла на цепи. Надоела она ему своим лаем, отвёл в рощу и убил.
– Он же её ночью пристрелил. Я и не знала. Собралась я утром за шиповником в березняк сходить-собрать, а в проулке Туличиху встретила. Она мне давай рассказывать, да я и слушать до конца не стала, тошно так… Махнула рукой и пошла. Поднялась я к роще, знаешь, там с краю-то шиповник. Стою, обираю. И слышу, скулит кто-то. Я на голос иду, а на самой опушке – Жулька… Недострелил он её. Ползёт это она ко мне по траве и скулит. А задние лапы-то – за ней волокутся.
Не помню, как до деревни добежала, хотела Егора послать, у него ж ружьё есть, а уж возле дома самого – Витька мне навстречу. С лопатой.
И тут как лопнуло у меня что внутри! «Стой», – кричу, – «гадина, стой!» – кричу. И как пошла я орать на него, а сама трясусь вся: «Что ж ты, скотина, творишь-то?! Закапывать собрался?! А она там живая ползает! Ты же, гад, собаку свою не добил, как и меня! Как и меня – не добил! Я же, навроде Жульки твоей, – всю жизнь с перебитым хребтом ползаю!»
Наталья задохнулась, закрыла глаза. Перевела дух.
– Вот так кричала. Он морду-то в сторону отворотил, а морда – перекошенная! Потом как рявкнет: «У меня, думаешь, хребет цельный?! Я не любовь, я жизнь свою тогда продал! Токма ты – чистая, а я…»
И рубашку так пятернёю сжал на груди… покомкал, покомкал её… Под ноги сплюнул да и пошёл. С лопатой. Зарубил он Жульку.
Я молчала.
– И я пошла. Только как в калитку входила, вижу – Егор на крыльце стоит, смотрит. Видно, он на крик мой выскочил.
Вошли в и́збу. Он к столу сел. Молчим.