Болгары старого времени - Любен Каравелов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это вот, кажись, получше вашего Сметаны пахнет?
Она перестала играть. Начал бай Ганю… (Что вы такое говорите, не пойму…) начал играть — небрежно, одним пальцем, не садясь на стул: «Покажу им все-таки, что мы сами с усами, кое-что в этих делах смекаем». У одного бай Ганева родственника была ручная гармоника с клавишами: так бай Ганю, когда был в настроении, тоже трудил себе пальцы, подбирая на ней какую-нибудь песенку. В данный момент он начал осторожное пиччикато, представлявшее, по его мнению, мотив песни: «Украли у бабушки саль-це-е, сальце, украли у бабушки сальце», причем «Сальце» это украдено целиком у чехов.
— Pan prá «Slaninku», maminku![23] — сообщила о своем открытии девушка.
— Да, «Сальце», — откликнулся бай Ганю. — А вы откуда ее знаете?
Восхищенный своим успехом, он сел за рояль, чтобы сыграть, уже как следует, что-нибудь посерьезнее.
А что может быть серьезней, чем «Ночь ужасна!» Бай Ганю заиграл, но остался недоволен собственным исполнением. И это вполне естественно! «Ночь ужасна» — не для рояля: звуки обрываются, тронешь клавиш на «ужа-а-асна» — мелодия тут же оборвалась. То ли дело гармоника! Поставишь палец на на «…жаснаа» — и дави, мать честная! Полчаса гудеть будет, знай дави да растягивай волнами в свое удовольствие. А рояль что? Трень-брень, дурость одна. Увидел бай Ганю, что произведенный «Сальцем» эффект ослабнет, — подумал, подумал и решил: «А что, спою-ка я бабам этим „Ночь ужасна“!» Он призадумался, стараясь настроиться на печальный лад, в духе грустной песни, вздохнул разок из глубины души, приложил правую руку к уху, полусмежил вежды да как откроет рот!..
Grandissimo maestro Verdi[24]. У тебя нет, не может быть врагов! Но если бы, паче чаяния, появился какой-нибудь выродок, то им оказался бы, конечно, сам сатана. Велик бог, Esimio Maestro[25], и все стрелы злого духа бессильны против тебя! Одно… одно только средство может употребить Лукавый, и… весь музыкальный мир оденется в траур… Мы молим всемогущего создателя, и ты моли, Divino Maestro[26], да не допустит он сатану ввести тебя в гостиную, где бай Ганю поет «Ночь ужасна». И когда тончайший слух твой возмутят непонятные тебе дикие, нечеловеческие звуки, злой дух да не откроет тебе с сатанинским смехом ужасную истину: «Ха-ха-ха! Знай, Верди: это одна из арий твоей божественной „Травиаты“! Ха-ха-ха-да-а!»
— Уже поздно, господа, — промолвил застенчиво Илчо, взглянув на свои часы. — Полночь! Идемте домой: бог даст, поговорим о бай Ганю в следующий раз.
— Послушай, Илчо. Скажи мне, пожалуйста: почему ты так не любишь болгарские песни? — спросил Дравичка, когда все встали.
— Кто? Я не люблю? Очень жаль, голубчик, что ты так плохо меня понял. Я способен восхищаться, терять голову, доходить до экстаза, слушая наши прекрасные и печальные народные песни, но только не гнусные пародии на вульгарные заграничные песни, передаваемые всякими бай Ганю в неузнаваемо искалеченном виде, с этими цыганскими форшлагами и раздиранием горла, с пьяными трелями и фиоритурами… У нас есть песни, но нет певцов. Я готов прижать к сердцу врага, если он по-настоящему споет мне песню «Богдан, убей тебя боже» или «Засучи, красавица Вела, белы рукава», и косо взглянуть на друга, если увижу, что он восхищается «Листком зеленым», «Гвоздичкой» и прочими цыганскими прелестями…
VIII. Бай Ганю в Швейцарии— А ты что, Дравичка, молчишь? Разве ты ничего не знаешь о бай Ганю? — обратился один из присутствующих к нашему веселому другу Дравичке с вопросом.
— Как не знать, братец, много кое-чего знаю. Да как расскажешь… — с притворной скромностью ответил тот.
— Как расскажешь? Да кабы мне твой язычок!
— Ну, ладно. Слушайте. Как-то летом, когда я жил в Швейцарии, поехал я в Женлоз. Снял номер в гостинице и пошел пройтись по городу. Город прекрасный, окрестности живописные, величественные. Брожу себе просто так, без всякой цели, глазею налево, направо, прохожу одну улицу за другой и попадаю на площадь, где оперный театр. Гляжу: прямо против меня фешенебельное кафе. Дай, думаю, зайду, отдохну немного. Направо от входа стеклянная витрина с открытым видом на площадь — можно и кофе попить, и поглядеть на прохожих. Вошел — и кого же там вижу? Целых три столика заняты студентами-болгарами! Пойдите доказывайте, что болгарам чужда любовь к изящному! В таком красивом городе, в лучшей его части, в самом фешенебельном кафе заняли самое лучшее место! Шум, дым, весь пол в спичках и непогашенных окурках, стук стаканов, крик, ссоры!.. Тут игра в кости, там в преферанс, с другой стороны — trenta una[27]. Со всех сторон только и слышно: «Шесть и пять!.. Покупай!.. Гони деньги!.. Четыре и один! Эй, чего ко мне в карты заглядываешь!.. Garcon![28] Первые вторых! Пять и пять! Врешь — нету!.. trenta una… Пики!.. Garcon!.. Ты понятия не имеешь о преферансе!.. Не желаю слушать поучений от социалистов!! Два и два!.. А я не желаю слушать поучений от чорбаджий! Хожу козырем!.. Подлец… Garcon! Медалями гордишься, что ли?.. Трефы!.. Ты, видно, с русскими жидами заодно? Господа, балда идет! Ха, ха, ха!.. Garcon, une chope![29] Одолжи еще франк!.. Ты не отдаешь!.. Возьми у кельнера! Четыре и четыре!..»
Человек, которому прилепили не слишком ласковый эпитет балды, вошел в кафе, поклонился студентам, встретившим его, как говорится, с распростертыми объятиями, и остановился, не зная, к какой группе присоединиться, так как все старались привлечь его за свой столик. Такая симпатия к балде показалась мне сперва необъяснимой, но прошло немного времени, и замечания, которыми перебрасывались сидящие за разными столиками по поводу этого лица, рассеяли мое недоумение. Позже я узнал, что балда — родом из Южной Америки, сын аргентинского землевладельца. Богатый юноша. Отец посылает ему пятьсот франков в месяц, и половина этой суммы, с помощью trenta una, расходится по карманам наших студиозусов. И вот за то, что он добродушно позволял себя грабить, находя, видимо, удовольствие в том, чтобы наблюдать любопытные проявления жадности, с которой наши прикарманивали его денежки, ему и был пожалован титул балды.
В котором часу я ни заходил в это кафе, начиная с девяти утра и до позднего вечера, я всегда заставал там одних и тех же лиц, за одними и теми же занятиями: кости, преферанс, trenta una. Когда эти молодые люди читали, каким способом усваивали они европейскую культуру, — так и осталось для меня тайной. Ясно было только одно, что почти ни один из них не говорил сносно по-французски. Как только кто-нибудь из них заговаривал на этом языке, тотчас грубость интонации, произношение, конструкция фраз выдавали в нем восточного человека. В отдельные дни к этой компании присоединялись несколько озлобленных, нигилистически настроенных молодых евреев, точивших в темных углах корчмы зубы против тирана. Не знаю, на чем была основана симпатия к этим темным личностям, способным быть одновременно нигилистами и тайными полицейскими агентами, анархистами и самыми низкопробными мошенниками, для которых ничего не стоит злоупотребить приятельскими деньгами, библиотекой и прочим имуществом. Вместо того чтобы дружить с французами, немцами, англичанами, которые и в веселье, и в занятиях всегда на должной высоте, вместо того чтобы проникаться их духом порядочности, трудолюбия, честности, рыцарства, — наши видели свой идеал в молодых евреях, греках либо армянах, которые бесчестно пользовались их средствами и силами, вовлекая их в самую гущу своих злобных, грубых и бесплодных мудрствований. Позже я узнал, что в городе есть другие молодые болгары, не посещающие этого кафе, а самым серьезным образом занимающиеся науками.
Однажды, в самый разгар trenta una, когда аргентинец спустил уже около сотни франков, в кафе вошел какой-то человек в шапке набекрень, с палкой под мышкой и сумкой в руке.
— А-а, бай Ганю! Добро пожаловать! — закричали со всех сторон.
— Будьте здоровы! Как поживаете? — ответил вошедший и, великодушно отказавшись от любезных приглашений сесть за какой-нибудь из их столиков, подошел и сел со мной, опрокинув при этом мою чашку с кофе. Широкая натура!
— Пардон!
— Ничего, не беспокойтесь, — поспешил ответить я, хотя он, видимо, не особенно беспокоился.
— А-а! Вы болгарин! Коли так, добрый день. Ганю Балканский. Откуда будете, ваша милость?
Я сказал. Мы познакомились.
— Вот с этим розовым маслом проклятым по свету рыщу, — объявил бай Ганю голосом, в котором слышалось отчаяние.
— Или плохо торговля идет?
— Э-э, сказать по правде, сударь мой, — ни в какую!
— Отчего так?
— Отчего! От большого ума! Было время — только скажи «болгарское масло» — как осы на мед слетятся! А нынче, будь оно неладно… Войди в любую мыловарню, только хочешь сказать, что ты болгарин, «бонжур» не успеешь выговорить, сразу спросят: «эсанс де роз?»[30] И уж подсмеиваются. Ну, пускай себе подсмеиваются, лишь бы сделка была. Ан не хотят! Дай, говорят, грамм на пробу. Насмешка одна! Ну как грамм ему дать? Один грамм налил, два пролил. «Приятель, толкую, это масло не такое, как ты думаешь: это масло чистое». — «Э, отвечает, вы все так говорите, все одну песню поете». Прямо так в глаза и режет, и знать тебя не хочет… Все это «терше»{124} чертово, провались оно пропадом!.. Турки нас заели совсем! Не один ведь, не двое, братец ты мой: целыми стаями расползлись по всей Европе — анатолийцы, армяне, турки, греки. И врут, голову морочат людям — того по миру пустили, этого облапошили: совсем народ замучили! Теперь только почуют розовый запах — так и затрясутся!..