Перс - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пятом году в палатах харьковского сумасшедшего дома — знаменитой Сабуровой дачи — Артем прятался от охранки: под одеялом в койке, с угрожающе правдоподобной гримасой безумия на лице; там же в подвалах устраивал большевистские сходки, а из легких больных и медперсонала формировал боевые дружины. Артем вернулся в Россию в семнадцатом и возглавил большевистскую фракцию Харьковского совета, руководил в октябре вооруженным восстанием.
Герой гражданской войны, один из руководителей советской Украины, делегат Коминтерна, секретарь Московского комитета РКП(б), создатель Донецко-Криворожской республики, обвиненный в расколе Украины, революционный оратор, способный воспламенить толпу на четырех европейских языках, титан, которому уже не с чем было бороться, за исключением разве законов природы, — товарищ Артем погиб при испытаниях аэровагона, который по замыслу его должен был развозить скоростным образом деятелей партии по всей стране. Партийные управленцы, по представлению Артема, увлеченного по старой памяти инженерной мыслью, должны были находиться в хроническом движении, курсировать по всему СССР, создавая эффект непрерывного присутствия, магический эффект тотального контроля разума и дела: «Зрелище неорганизованных масс для меня невыносимо», — писал из Брисбена Артем соратникам.
В июле двадцать первого года инженер-самоучка Абаковский — механик гаража ВЧК, золотушный, сутулый, замученный мечтой человек с глубоко посаженными, сильно косящими глазами, носивший огромный картуз, — приладил к ж/д дрезине авиационный двигатель и пригласил для испытаний компанию партийных деятелей. Со скоростью сто сорок верст в час аэровагон промчался в Тулу, а на обратном пути, сковырнувшись на разбитых рельсах, слетел под откос, угробив всех испытателей вместе с изобретателем. Расследование выяснило, что путь был завален камнями. Дзержинский говорил жене Артема: «С этим следует разобраться, камни с неба не падают». Сталин заключил: «Если случайность имеет политические последствия, значит, у нее есть причина и потому она не случайность».
Ровно за год до катастрофы друг Велимира Хлебникова, моряк Борис Самородов поднял восстание на крейсере «Австралия». Возглавив ревком, он обезоружил офицеров и сдал их в комендатуру Красноводска. Не переносивший насилие ни в каком виде, Хлебников высоко ценил Бориса Самородова за бескровность переустройства мира. Именно Самородов рассказал В.Х. о каспийском острове Ашур-аде: решено было на нем устроить резиденцию Председателей Земного Шара. Младшая сестра Бориса Самородова — юная художница Юлия, гениальный подросток, — та самая Детуся, что сорвалась вслед за Велимиром с облака, это с ней он пил голубые ручьи чистоты.
А за два года до гибели Артема главврач Сабуровой дачи Анферов, интересовавшийся психопатологией творчества, в одной из записей, посвященных обследованию Велимира Хлебникова, сообщит потомкам: «В собранном мною анамнезе я отметил, что пациент начал половую жизнь поздно и она вообще играла очень малую роль в его существовании».
Сын Артема воспитывался в семье Сталина.
2Персия потому еще была райской, что оттуда доносились через мятую сеточку спидолы Пресли, Нат Кинг Коул, Гиллеспи, Колтрейн… Иранские станции никто не глушил, сильный сигнал обрушивал на мое сознание записи джазового фестиваля в Ньюпорте пятьдесят седьмого года, неистовые, бурлящей белизны потоки Паркера, вкрадчивую поступь Майлса, раскаленную свингующую спираль Гудмена: все это лилось мне в уши из-за морского горизонта, будоражило, сводило даже с ума. Однажды я всю ночь напролет не мог заснуть от того, что во всем теле пульсировал, бил, изводил меня April in Paris. Отец слушал приемник беспрестанно, Би-би-си он внимал, припав сквозь помехи к самым губам диктора, и грозно взглядывал на меня, когда я взбегал на веранду: «Не вздумай мешать!»
Какие есть радости у мальчика, живущего мыслями о достижении горизонта? Я помню, как зимним вечером на веранде, в затюленных оконных ячейках которой погромыхивали от ветра стекла, я слушал Riders On The Storm чистейшего звучания; вверху ходили, шумели шершавые кроны инжиров, ветка скреблась о порушенный шифер: море проглядывало в щелях забора и поверх него, лунное, все в серебряных рвах и горах штормящего блеска…
Затем напев цивилизации угас совсем, эфир опустел — и вскоре появился за соседней партой Хашем. Он был оттуда, из рая.
Теперь Хашем не просто бредил Поэтом — Велимиром Хлебниковым, он ходил с ним об руку, заглядывал в глаза, открывал передо мной здоровенный зеленый ящик из-под патронов с белой многосложной маркировкой на крышке, надевал нитяные перчатки, потом, передумав, снимал, натягивал резиновые, медицинские, осторожными пальцами (облаченные в перчатку, они словно обретали теперь отдельную от ладони жизнь) вынимал обрывки линованных пожелтелых страниц, тетради, грубо сшитые суровой ниткой, — это был найденный Штейном в одном из домов Баку, в подвале, заваленном заплесневелыми дровами, детскими велосипедами и старой мебелью, персидский архив Рудольфа Абиха, посвященный В.Х. Хашем не дал мне в руки ни одного листочка, запер ящик хитроумным висячим замком, с заподлицо утапливаемой дужкой, и, выведя меня на крыльцо, рассказал неслыханное.
— Помнишь, Артем, Хлястик, прятался на Сабуровой даче, прикидывался сумасшедшим, агитировал на сходках в подвале? — говорит Хашем. — Я ездил в Харьков десять лет назад.
Шуровал он не только на Сабурке. Развернулся Артем сначала на паровозостроительном заводе. Мастера и начальники боялись слово лишнее сказать. Пролетариат, вдохновленный Артемом, был скор на расправу. Приготовляли мешок для экзекуции, сыпали туда сурику, лили отработанное масло. Идет по цеху мастер, пенсне посверкивает отраженным пламенем в топках, жилетка на нем гладкая, с атласом. Сзади на него мешок набрасывают, сажают в тачку, бьют ему над головой в пустые ведра, выкатывают из цеха, сбрасывают ополоумевшего, с отбитыми барабанными перепонками в яму. В прессовальном цеху Артем допрашивал самосудом чернорабочего, подозреваемого провокатора. Поставил парня у нефтяной печи, где перед прессовкой котлов разогревались листы железа, пытал: когда и кого провалил? Печь пышет пастью, горелки ярятся струями пламени. Крепкий, нахальный с девками, парень сразу скисает, становится дурачком, дрожит и плачет, и ничего из соплей его не понять. Тогда повели его к прессу, говорят: «Сейчас мы из тебя воду сделаем, мокрое место». Но не в этом, собственно, дело, а в том, что с завода Артема все-таки потеснили облавой, и стал он прятаться на Сабуровой даче. Боже мой, но почему «хлястик»? И Сабурка эта совсем не дача — огромный парк, ансамбль больничных зданий. Поселение сумасшедших, целый мир. Всех их бешеный Артем хотел поднять на восстание, дать им в руки булыжник и оружие. Хлястик сам был безумцем, очень сметливым безумцем. Его никак не могли поймать. Как облава — он растворялся среди пациентов, мгновенно облачался в пижаму, надевал маску гримасы безумца, хоронился под одеялом: персонал его оберегал, медсестры нянчили красавчика. В отопительных тоннелях, соединявших здания, расставленные по парку, с ведома некоторых врачей хранились оружие, прокламации, агитационная литература.
Но не за Артемом я в Харьков ездил. Я искал следы Хлебникова. Спасибо Абиху. Он сообщал в письме, что В.Х., спасаясь от призыва в войска Деникина, вспомнил, как в шестнадцатом году прятался от армии в Астраханском сумасшедшем доме и пришел на Сабурову дачу, чтобы пожаловаться на рассудок. Его из милости приняли, чтобы установить диагноз. Там он пролежал, пока война не спала, да и диагноз подходящий ему благополучно справили. Пора было уже выписываться, но В.Х. не желал. Он притерпелся на Сабурке. Здесь его привечал профессор Анфимов, распознавший в нем не больного, но психопатическую личность с чрезвычайными творческими способностями. Анфимов для затравки применил к В.Х. серию тестов. Ассоциации выстраивались поэтом медленно, сосредоточенно, с высочайшим уровнем сложности.
Москва — метить (место казни Кучки).
Лампа — домашнее — белый кружок (впечатление уюта).
Снаряд — единый снаряд познания.
Рыбак — японская картина Гокусая.
Ураганный — ура — гонит.
Чем-то он притягивал больных. Сумасшедшие тянулись к нему, желали просто посидеть рядом, он был для них источником покоя, они для него — честным народом, любая ласка мира ценилась им, как ценится золото простыми — но не им — людьми. Мешали ли сумасшедшие ему работать? Видимо, не слишком, так как все, что мешало ему писать, устранялось из жизни немедленно, без переговоров. В лечебнице царил тяжкий режим, питание было скудным, врачебное внимание отсутствовало, но это было лучше, чем ничего. Кров над головой имелся, но главное — он был рядом с Катей Малер, сестрой милосердия, смевшей критиковать его стихи, притом что имя его для нее извлечено было из легенды. Она писала стихи и в ответ приносила ему. За одно Хлебников поставил ей пять.