За правое дело (Книга 1) - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С первого часа после записи в ополчение и прихода в казарму Градусов веско повторял:
— Я в роте долго болтаться не буду, откомандируюсь. И, действительно, со спокойным умением он стал добиваться откомандирования из роты; знакомые у него оказались всюду — и в ополченском штабе, и в штабе округа, и в хозяйственной, и в санитарной части. Вероятно, он бы и добился перевода в хозяйственную или санитарную часть, если бы не упорство командира роты Крякина — тот не отпускал его, дважды писал объяснительную записку комиссару полка. Командир полка, хотевший взять разбитного Градусова порученцем, махнул рукой и сказал:
— Ладно, пусть остаётся в роте.
Градусов возненавидел ротного до того, что уже не думал ни о войне, ни о семье, ни о будущем. Он мог часами говорить и думать о Крякине, и когда Крякин перед строем раскрывал планшет, некогда подаренный ему Градусовым, у Градусова мутнели глаза.
Градусов соединял в себе, казалось, несоединимые вещи. Он работал до последнего времени в областном жилищном строительном управлении и с гордостью рассказывал о своих успехах в работе, вспоминал о своих речах на заседаниях и общих собраниях и тут же любил рассказывать о том, как доставал костюм бостоновый, железо кровельное, шубу жене, он хвастал, как умно и выгодно жена, ездившая к родным в Саратов, продала помидоры со своего огорода, купила кремни для зажигалок и мануфактуру и, вернувшись, с выгодой продала эти дефицитные промтовары. И слушая Градусова, люди с насмешкой говорили: «Вот как некоторые жили, не то что мы с тобой». А сам Градусов, не понимавший насмешки, подтверждал:
— Да, были, что красиво жили.
После, когда началось военное обучение, когда дело дошло до изучения пулемёта и миномёта, до политбесед и ополченцы вкусили от суровой военной дисциплины, Градусов стушевался, и на первое мести в роте вышел аспирант Механико-строительного института Ченцов.
С этим темноглазым сухощавым человеком Сергей Шапошников сошёлся ближе, чем с другими. Он и по возрасту более подходил к Сергею, состоял в комсомоле и был кандидатом в члены партии.
Их объединила общая нелюбовь к Градусову, к его вечной поговорке «Всё убито, бобик сдох». Этими словами Градусов выражал свою внутреннюю свободу от обязательств морали.
Серёжа с Ченцовым подолгу разговаривали в вечерние часы Ченцов расспрашивал Сережу об учении и школе, иногда вдруг спрашивал:
— Как там, ждёт тебя в Сталинграде дивчина? Серёжа смущался, и Ченцов снисходительно говорил:
— Ну что ж, у тебя еще все впереди.
Он часто рассказывал о своей жизни.
В 1932 году он, окончив семилетку, мальчишкой сиротой приехал в Сталинград из далекой деревни, поступил разносчиком в главную контору Тракторного завода. Потом он перешел на работу в литейный цех, стал учиться в вечернем техникуме, на третьем курсе держал испытания в институт и поступил на заочный факультет. При сдаче дипломной работы он предложил рецептуру шихты с отечественными заменителями, его вызвали в Москву — утвердили аспирантом в научно-исследовательском институте.
Серёже нравилась его спокойная, хозяйская рассудительность и уверенность, его манера вникать во все ротные дела, прямо, не стесняясь, высказывать людям своё мнение о них. Он хорошо знал технические вопросы и помогал веско и немногословно минометчикам при подготовке данных для стрельбы. Он очень интересно рассказывал Сереже о работе, которую вел в исследовательском институте, рассказывал о своем детстве, о деревне, о том, как оробел, впервые попав в литейный цех завода.
У него была замечательная память, он помнил все вопросы, которые ему задавали три года назад профессора при выпускных экзаменах. Незадолго до войны он женился. О своей жене он сказал:
— Она в Челябинске сейчас, кончает педвуз, идёт первой отличницей по всем предметам. — Потом он рассмеялся и добавил: — Мы уж патефон купили, собрались учиться бальным и западным ганцам, а тут — война.
Рассказывал он хорошо, но каждый раз, когда он говорил о книгах, Серёже становилось неинтересно. О Короленко Ченцов сказал: «Это замечательный писатель-патриот, он боролся за нашу правду в царской России». Серёже стало неловко: читая «Слепого музыканта», он ни о чём таком не подумал, а просто пустил слезу.
Серёжу удивляло, что начитанный Ченцов, знавший хорошо русскую классическую литературу и многих иностранных писателей, не читал детских книг Гайдара, не слышал о Маугли, Томе Сойере и Геке Финне.
— А где ж я успел бы их читать, в программе их не было, а ты попробуй поработай на заводе и институт одновременно закончи, пятилетнюю программу за три года... И так спал четыре часа в сутки, — сказал Ченцов.
В казарме и на учениях он был молчалив, исполнителен и никогда не жаловался на усталость.
Он сразу же выделился на занятиях и на вопросы командиров отвечал чётко, быстро, ясно. Рабочие-ополченцы относились к нему хорошо, все с ним были по-простому, но однажды он доложил политруку, что писарь неправильно выдаёт увольнительные. После этого на него дулись, а портовой грузчик Галмгузов, командир расчёта, сказал ему насмешливым голосом:
— Живёт в тебе, товарищ Ченцов, административная жилка.
— Я в ополчение пошёл родину защищать, а не ерунду прикрывать, — ответил Ченцов.
— А мы что ж, не кровь проливать идём? — сказал Галигузов.
Незадолго до выхода в степь отношения между Сергеем и Ченцовым испортились. Резкость Сергея, мальчишеская, ошеломляющая прямота его суждений, странные и трудные вопросы, которые он задавал, раздражали и настораживали Ченцова.
Однажды Серёжа затеял разговор о командире роты, стал ругать его.
Ополченцы, слышавшие этот разговор, посмеивались, вечером один молодой рабочий сказал Сергею:
— Ты напрасно такие разговоры о комроте заводишь, за такие разговоры в штрафную роту могут отправить.
Ченцов сердито сказал:
— Надо действительно доложить политруку Шумило.
— Это было бы не по-товарищески, — сказал Сергей Ченцову.
Тот ответил:
— Ошибаешься, именно это по-товарищески, тебя следует продернуть во-время; ты парень довольно интеллигентный, а сознательности в тебе мало.
— А по-моему, это... — сердито и смущённо проговорил Сергей.
Ченцов пожал плечами и вдруг, выйдя из себя, — Серёжа его никогда не видел таким злым и раздражённым, — крикнул:
— Воображаешь ты из себя много, а по сути дела — сопляк!
А в те дни, когда ополчение, выйдя из Сталинграда, стало в степи, оказалось, что плотник Поляков — особо влиятельный человек среди ополченцев. Родные, вероятно, удивились бы, узнав, что Серёжа, по мнению Полякова, оказался совершенно невоспитанным парнем. Он с утра до вечера делал Сергею замечания...
— Что ж ты есть так садишься, пилотку хоть сними... Не за водой пошёл, а по воду, за водой пойдёшь — не вернёшься... Как ты хлеб кладёшь, разве хлеб так кладут?. Человек в блиндаж вошёл, а ты на него мусор метёшь.. Куда ты мослы кидаешь, собак тут нет.. Человек ест, а ты ему гимнастёрку прямо в лицо трусишь... Что за «ну» такое, запрёг меня, что ли.. Спрашивать надо не «кто последний», а «кто крайний» — тут последних нет...
Ему не приходило в голову, что Шапошников не знал правил поведения, известных всем мальчишкам голубятникам в заводском посёлке. Его простая, подчас грубоватая, но добрая философия жизни сводилась к тому, что рабочий человек достоин быть свободным, сытым и счастливым. Он хорошо говорил о пшеничном горячем хлебе, о щах со сметаной, о том, как хорошо летом выпить холодного пивца, а зимой с мороза прийти в чистую, вытопленную комнату и, садясь обедать, пропустить стаканчик белого: «Здравствуй, рюмочка, прощай, винцо».
Он любил свою работу — и так же вкусно, как об обеде с выпивкой, весело блестя маленькими глазами, лежащими среди коричневых моршин и морщинок, говорил об инструменте, о дубовом и кленовом товаре, о ясеневых и буковых досках. Он считал, что работает ради людского удобства и удовольствия, для того, чтобы людям было приятней и легче жить. Он любил жизнь, и, видимо, жизнь его любила, была щедра к нему, не таила от него свою прелесть. Он часто ходил в кино и театр, развёл перед домом сад, любил смотреть футбол, и его знали многие ополченцы как постоянного посетителя стадиона. У него имелась своя лодочка, и во время отпуска он на две недели уезжал ловить рыбу в заволжские камыши, наслаждался молчаливым азартом рыбной ловли и великим богатством волжской воды, золотистой, мягкой, как подсолнечное масло, в лунные ночи, прохладной и грустной в туманном молчании рассвета, сверкающе шумной в яркие ветреные дни.. Он удил, спал, покуривал, варил уху, жарил рыбку на сковородке, пек её в листьях лопуха, прикладывался к бутылочке, пел. Возвращался он хмельной, пропахший рекой, дымом, и долго спустя вдруг находил в волосах то сухую рыбью чешуйку, то высыпал из кармана щепотку белого речного песку... Он курил особый душистый корешок и специально ездил за ним в станицу за пятьдесят километров, к знакомому старику. В молодые годы он многое повидал, служил в Красной Армии, участвовал в обороне Царицына, служил в пехоте, потом в артиллерии. Он показывал ополченцам заросшую травой, полузасыпанную песком канаву и божился, что это тот самый окоп, в котором он сидел двадцать два года назад и стрелял из пулемёта по красновской коннице.