Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И на исходе пятьдесят четвертого года сошли на Русь знамения.
Старец Корнилий, проживавший в Чудове монастыре, увидел во сне себя в московском Успенском соборе и приметил двух «неких». Один благообразный, со старым восьмиконечным крестом, сказал: «Сей есть истинный крест». Другой, темнообразный, после борьбы одолевший благообразного, держал в руке крыж, новый четырехконечный крест, и говорил: «Сие знамя ныне почитать будем».
Волжская крестьянка Иустина видела чудесный образ святого Игнатия. Он наставлял проверить новые книги, положивши их на гробницу патриарха Алексия.
Старцу Онуфрию явился епископ Павел в ясном свете и со всеми признаками законного архиерея, и Никон – весь омраченный...
Росстань
1
...И неуж Вседержитель из одной лишь песчинки, оставшейся под ногтем у лукавого, размутовал целую землю? Да и черт, однако, хорош; оттого, поди, сатанаилы и не стригут ногтей, чтобы нас заразить орлиным когтем и увлечь в Потьму. Любим вдруг вспомнил вчерашнее отцово предание, искренне веря его правде, и поразился необъятной Господней силе. В шесть дней все заквасить да и замесить? Это ж ого-го-о! Любим отряхнулся от полуденного наваждения, вынырнул из небес, где давно уже, придремавши, блуждал взглядом, приподнялся на локте с травяного клоча – старого гусиного гнездовья, раздвинул рукою серебристые стоянцы пушицы и пообсмотрелся вокруг свежо, в диковинку, обмершим от восторга сердцем. Какая вечная впереди жизнь!
А Канская земля воистину во все стороны была дика, но красно благолепна в июньские Петровки, когда всякая травина и животинка пыщится из последней натуги, чтобы оставить по себе потомство. Потому и живет и возносится в занебесье неутомимый клич: жить хо-чу-у! А быть может, это душа вьюноши, распаленная молодыми соками, сладко возжелала любви и вскричала, как зовет жадный до любви сентябрьский лось?
На западе, добро выбродив, пролилось из квашни морское тесто и неприметно перетекло в слинявшее от полуденной истомы небо, стерев от взгляда окоем, и солнце подтекшим яишным желтком едва протаивало сквозь струистую ряднину. Море протяжно гудело на выносе и неутомимо, оно пело любовную песнь всему родящему, живому и трепетному, что сейчас жарко ловило редкие северные дни, чтобы растешить жажду потомства. Белухи, взблескивая гнучими лоснящимися телами, вдруг вспыхивали из морских глубин, словно бы пытаясь настывшим телом прислониться к ярилу, и, пообсохнув на солнечном ветру, на миг уподобляясь чайке, снова гибко зарывались в толщу, на два белых уса вспарывая таусинную воду, и белые веретена долго виднелись сквозь прозрачные малахиты, отороченные легкими кружевами. Любим свесил голову со скалы, распластавшись на шершавом горячем беломошнике, и проводил взглядом звериное юрово, угадывая темно-синие проточины, эти неведомые ходы, куда невесомо и призрачно проскользнули от дозора белухи.
Волны с тихим шорохом накатывались на глянцево-червленые гранитные валуны, густо испятнанные птичьим лайном, оставляя после себя на узком заплеске шипящую пузырчатую пену и скоро каменеющих звездчатых тварей. Невдали, если отвернуть взгляд, в крутых глинистых бережинах, обметанных кулижками лазоревого иван-чая, иссякала на отливе Кия едва различимой рыжеватой слюдою среди иссиня-черной няши; но куда впадала река, там постоянно кипел сулой, мелкая волна-толкунец выказывала поморскому взгляду коварную песчаную кошку. Сейчас по вязкому дну реки, ждущей прилива, зазывно бегала красноносая птица-кипитка и непрестанно ворожила охотнику: иди ко мне, иди ко мне.
В полуночной же стороне, куда схватывал глаз, зыбилась распаренная, зреющая тундра, пьяная от багульника, можжевела и богатой болотной ягоды; морошка уже загрудела, почти напиталась солнцем, рдяно вылупилась и червлеными, лимонными красками густо обрызгала каждую кочку, разлилась кулигами и желтыми неохватными пластинами меж водянистых обманных чарусов и низких черных озерин, обметанных осотою. Едва морща недвижную гладь, оставляя по себе немеркнущее отражение, скользили лебеди, гордовато, презрительно запрокинув к спине змеиную шипящую головку. И с Шехоходских дальних круч, знать, уже летел сокол-сапсан, чтобы заразить, окрасить кровяной ягодой эту царственную шею.
Березовая ёра слабосило стлалась на сухих веретьях и по беломошнику, и ранний, красноголовый гриб-колосовик храмом высился над рахитичными, сизолистными кустами. А еще далее, как бы оторвавшись от тундры, воспарив над безлюдной землею, где редко, сиротливо протянется аргишем кочевая оленная самоядь, подымались Шехоходские горы, где гнездился, по поверью, сам царь – белый кречет. Вдруг в просвет березовой ёры показалась землисто-бурая гусиная голова, заскрипела, заворчала, растворив черный толстый клюв с желто-красным кольцом. Саженях в пяти скрадывался гуменник, не ведая куда. Ах ты, немтыря, на свою погибель уставился, гоготун. И Любим невольно выцелил казарку.
Левая рука его сама собою нашарила кожаное саадачное лубье, потянула из влагалища за верхнюю кость вересковый лук, и, не сымая с гуся навострившегося взгляда, заминая в себе азарт, вытряхнул охотник из колчана вяленую березовую стрелу с четырехгранным копейцом, кое сам точил из рыбьего зуба, а пальцы уже впились в волосяную тетиву и костяное ушко, вынизанное кречатьими перьями. Неуловимо привстав на колено, помытчик пустил стрелу промеж ореховых немигающих глаз.
Стрела насквозь пробила головенку дикого гуся, и пока заваливалась казарка на бок, еще дрожала с провеек в диво, и воля была немтыре, отлучившись от гусыни, вдруг любопытно выстать из-за болотного волосяного клоча и поймать смерть. Тут, почуяв тревогу, пронзительно заверещал сорокопуд и спрыгнул в схорон; Любим схватил шнур помчей, вгляделся в Шехоходские горы, ожидая оттуда сокола: но это с ближнего веретья поднялся мохноногий канюк, приискивая тундровую пеструшку. Любим отпугнул сарыча от ловушки и поднял казарку.
Птица была еще теплая, она жидко, влажно, скользко обвисла в ладони, потухая пером, и последнее дыханье скоро покинуло серебристо-белый зоб и оранжевые ноги, прощально дрогнувшие. Значит, и у птиц душа выходит через пятки? – решил Любим. И если что и ворохнулось в груди, какой-то дальний отголосок мгновенной жалости, то тут же и погас. Любим вспомнил захворавшего отца и свои постоянные заботы поваренка, оставленного помытчиками для пригляду за кормщиком. Коли молод, так не сутырься: хоть и не молодик уже, но и не дикомыт. Сами-то кормленщики, насторожив парня, ушли на шняке вдоль Канина без головщика и обещались через два семика вернуться; видишь ли, государь грамоткой через мезенского воеводу повелел двинским помытчикам изловить сей год трех белых кречетов для царской сокольни.
И вот уже с месяц тащилась ватажка помытчиков по Канским землям с неудачей и напрасной проедью.
Любим споро отеребил гуся, вывалил черева на поедь песцу-крестоватику, терпеливо отмахиваясь от гнуса и безмятежно улыбаясь чему-то. До Петрова дни нельзя комаров бить: за каждого комара решето вырастет. Он спустился вниз, птица-кипитка отбежала прочь, за глинистый мысок, и оттуда сквозь долгие хвощи просунула красный клюв и запричитала надоедно: иди ко мне, иди ко мне. Да ну тебя, отмахнулся Любим и засмеялся, радый жизни. Хмель бродил в голове, будто ковш стоялого меду испил. Смех этот был странен и чуден посреди Канской тундры, и даже бесконечный ор моевок и тулупанов на птичьем базаре не подавил его. Из берега точился старинный ключ, тут же был выбит кладезь и обложен червленым каменьем, в глуби срубца бился неутомимый язычок студенца. Рядом был берестяной корчик в виде крюка – питейной кабацкой чарки, сработанный Созонтом еще в те давние поры, когда Любима и на свете не было.
Сколько уст приложилось к коричневой, завяленной непогодами посудинке, которую и гниль не источила, скольких ублажила родниковая благодатная слеза? Вот вроде бы и дальняя, заповеданная страна, воистину край света, но так все обжито здесь, по-хозяйски навечно застолблено, чтобы и вослед идущим за зверем иль по рыбу было надежно становать. Любим остудил нутро, потом палагушкою слил воды за ворот сермяги на бурую от ветра шею, для которой всякая одежда казалась тесной. Он вздрогнул и вдруг снова вскричал вольно, перебивая восторг смехом. Тут же споро он управился с добычею и представил себе, как, вернувшись, заварит дичину и повеселит ествою тоскующего отца...
Река меж тем окротела, и рыжая тонкая стрежь воды посреди глинистого русла на какое-то время прояснилась, обрела прозрачность; видны были егозливые камбалки-синявки: иные, поднявши облачком муть, споро отрывались от своей лежки и, совершив трусливую пробежку, тут же опадали, по цвету сравниваясь с сизоватым дном, словно бы улегся березовый избаенный лист. Река окротела, по ней вдруг прокатился ласковый вздох, что-то переменилось, сдвинулось в природе, как бы отсчитала она прожитые часы, сверившись с луною; в этой мгновенной всеобщей тишине вода в устье вспухла вроде бы из ничего, вспучилась накатом, куда выше деревенской избы, и Кия, до того задремавшая, очнулась и попятилась назад в дальние вершины, ускоряя свой бег. Ой, милок, не зевай, уноси, дай Бог, ноги, а иначе живо подтопит река и поминай как звали.