Врубель - Вера Домитеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку аналогичное полученному Бенуа уведомление от министра финансов получил и нижегородский губернатор H. М. Баранов, трудно усомниться в исполнении высказанной через Витте монаршей воли. То есть, хотя документов об этом нет, похоже, панно Врубеля опять внесли, опять установили высоко в торцах Художественного отдела. Мало того — и это уже зафиксировано официально — перед самым приездом царя Альберт Николаевич Бенуа был вынужден принять непосредственно в экспозицию своего отдела еще несколько произведений кошмарного Врубеля, включая «Суд Париса», «Испанию», «Портрет Арцыбушева», средиземноморские пейзажи, цветную скульптуру «Голова Демона» и «Голову великана». Да нет, наверняка и панно находились на стенах Художественного павильона, ведь в середине июля их больше негде было показать царю, а достоверно известно, что государь их видел… и государю они совсем не понравились. И после этого что? А что могло быть — панно снова с позором вынесли из павильона славы отечественного искусства.
Михаил Врубель в те дни был за границей. Зато Мамонтов оставался в Нижнем Новгороде.
«Всем, что делал Савва Иванович, тайно руководило искусство, — говорил Константин Станиславский на поминках скончавшегося в 1918 году Мамонтова. — Не удивительно потому, что он становился львом, когда ему приходилось защищать искусство от грубого насилия профана. Таким я его видел в Нижнем Новгороде во время Всероссийской выставки. Чиновники обидели и не смогли оценить Врубеля. И Савва Иванович заступился и как… Чтобы окончательно добить врагов, он решил выстроить на свой собственный счет большой павильон и показать всему миру настоящий русский талант. И он показал и заставил оценить его. Я видел Савву Ивановича в день генерального сражения с комиссарами выставки: в день принятого решения о постройке павильона Врубеля. К вечеру боевой пыл остыл, и Савва Иванович был особенно оживлен и счастлив принятым решением. Мы проговорили с ним всю ночь. Живописный, с блестящими глазами, горячей речью, образной мимикой и движениями, в ночной рубашке с расстегнутым воротом, освещенный догорающей свечой, он просился на полотно художника…»
В портрете, написанном Врубелем через год после Нижегородской выставки, Савва Иванович, как мраморный «Моисей» Микеланджело, изображен в кресле наподобие тронного. И так же как статуя библейского пророка, этот живописный портрет физически ощутимо излучает волю вождя, воителя, избранника.
Свободный участок возле Художественного отдела Мамонтову выкупить не дали. Тогда он приобрел кусок земли перед входом на выставку. За несколько дней там вырос просторный тесовый барак, вместивший «Грёзу» и «Микулу». На крыше укрепили большую вывеску «Выставка декоративных панно художника М. А. Врубеля, забракованных жюри Императорской Академии художеств». Последние пять слов по настоянию администрации пришлось закрасить, однако даже к лучшему: ненужные, склочные слова, чище без них. Неприхотливая постройка, не сравнить с колоннами, скульптурными нишами и высоким стеклянным куполом здания Художественного отдела, зато самый знаменитый павильон всероссийского смотра 1896 года.
Знаменита и газетная полемика вокруг врубелевских панно. Открыла ее в столичной прессе опубликованная между первым изгнанием панно Врубеля с выставки и царским визитом статья Н. Г. Гарина-Михайловского «Жюри и художник». Впервые в печати имя Врубеля прозвучало без бранных эпитетов и с негодующим вопросом к судьям художника. С июля до октября на страницах демократичного «Нижегородского листка» бился с защитниками Врубеля Максим Горький.
В популярной петербургской «Неделе» отстаивал творчество Врубеля Владимир Кигн (Дедлов). О достоинствах «Принцессы Грёзы», менее близкой ему по духу «вещи условной», он написал довольно сдержанно, в плане общих рассуждений о творчестве художника: «какая-то греза о чем-то новом, неясном, не дает ему писать, „как другие“, заставляет его искать небывалого, а может быть и… несуществующего». Пафос сосредоточен на живописной былине. «Что касается другого панно — „Микула Селянинович“, то в этом роде я ничего подобного не видел. Я считаю, что это панно наше классическое произведение. Я долго стоял перед этой чудной картиной. До сих пор я охвачен этой чудной мощью, этой силой, этой экспрессией фигур Микулы, Вольги, его коня. Наблюдения из народной жизни — сфера, особенно интересующая меня, и я думал: какой непонятной силой г. Врубель выхватил все существо землепашца-крестьянина и передал его в этой страшно мощной и в то же время инертной фигуре Микулы, во всей его фигуре, в его детских голубых глазах, меньше всего сознающих эту свою силу и так поразительно выражающих ее. А этот образ Вольги — другого типа, варяга, колдуна и чародея, — его ужас, дикая жажда проникнуть, понять этого гиганта-ребенка, который победил его, победе которого он еще не может поверить. Картина ошеломляюща по силе, движению, — она вся красота».
По-иному это панно увидел Горький: «Желто-грязный Микула с деревянным лицом пашет коричневых оттенков камни, которые пластуются его сохой замечательно правильными кубиками. Вольга очень похож на Черномора, обрившего себе бороду, лицо у него темно, дико и страшно. Дружинники Вольги — мечутся по пашне, „яко беси“, над ними мозаичное небо, всё из голубовато-серых пятен, сзади их на горизонте — густо-лиловая полоса, должно быть, — лес… О, новое искусство!.. Ведаешь ли ты то, что творишь? Едва ли. По крайней мере М. Врубель, один из твоих адептов, очевидно, не ведает. По сей причине он пишет деревянные картины, плохо подражая в них византийской иконописи…»
В отношении врубелевского «Микулы» Горький презрительно насмешлив, в отношении «Грёзы» — яростно возмущен. Манерным кривляньем художник изуродовал красивый сюжет, обезобразил чудесную драму Ростана, «каждое слово которой полно чистого и сильного идеализма», загубил «облагораживающую сердце вещь». Живопись отвратительна — всё тускло, угловато, неестественно, «жизни в картине совершенно нет». Пять статей Горького в ходе его спора с В. Кигном, А. Карелиным, Г. Осиповым подробно разоблачают «нищету духа и бедность воображения» художника Врубеля. Богатый набор цитат, чтобы поиронизировать над простодушной слепотой невежды-критика. Но чего же приставать к самоучкой поднявшемуся с темных низов до писания статей Алексею Пешкову. Откуда же ему, молодому провинциальному газетчику Максиму Горькому, было знать, что «тусклые краски» специально вместо масляных лаков разводились на керосине, чтобы панно матовой фреской сливалось со стеной, и что «мозаичность неба» не порок, что вообще задачи декоративной живописи весьма отличны от целей мольбертных картин. Парню с воспитанием и жутковатым жизненным опытом Пешкова-Горького простительны огрехи эстетической нечуткости. А искренность его атаки даже трогает. А его понимание задач искусства — «облагородить дух человека, скрасить тяжесть земного бытия, учить вере, надежде и любви» — в общем-то совсем рядом с творческим кредо Врубеля.
Признавая себя профаном в искусстве и высказываясь как «один из толпы», неискушенный Максим Горький отвергает искусство господина Врубеля, ибо оно «тёмно, туманно, претенциозно». На том же основании — «слишком претенциозны» — постановили убрать врубелевские панно члены жюри: скульптор, ректор Высшего училища при Академии художеств Владимир Беклемишев, живописец, ревнитель строгого академизма Михаил Боткин, академики-передвижники Константин Савицкий, Павел Брюллов, Александр Киселев.
Простец Горький, недовольный изображением триполийской принцессы («слишком воздушна и прозрачна для нормандки»), недоумевает, зачем Мелиссанда «висит в воздухе». Эрудированный многоопытный столичный критик С. Глаголь (Сергей Сергеевич Голоушев) понимает, разумеется, образный смысл Грёзы, парящей над смертным ложем рыцаря с лирой. Но и Голоушеву, и не в 1896-м, а в 1912-м, «всегда казалось, что призрак принцессы давал бы больше впечатления, если бы он был изображен присевшим на борт корабля и задумчиво прислушивающимся к звукам этой сложенной в честь ее песни».
И подозрение Горького насчет оглядки Врубеля на примитивы византийской иконописи небеспочвенно. Приемы средневековой христианской пластики — средство сквозь ароматный изыск драматургии Ростана пробиться к чистоте канцон трубадура Рюделя о Дальней Даме.
Творец, я верю, даст узретьТу дальнюю любовь мою…
День на Нижегородской выставке начинался с завтрака в ресторане «Эрмитаж». Свой столик всегда занимали Врубель, Коровин, Николай Прахов. Часто к ним подсаживался приехавший из Парижа автор символических женских фигур на фасаде Художественного отдела Владимир Палий-Пащенко. Скульптор тоже пострадал от строгого жюри: ему предписали задрапировать чрезмерно полнотелую наготу его аллегорий. Впрочем, одетые в хламиды из свежей штукатурки фигуры дебелых муз в глазах судей не выиграли, и приговор был отменен, что стало темой шуток за утренним столом.