Атлантида - Герхарт Гауптман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще какое-то время длились такого рода переговоры Фридриха с собственной персоной, причем в свете горчайшей иронии выступила даже и та страсть, которая подвигнула его на путешествие. Он и взаправду совсем лишился собственной воли, и в его нынешнем состоянии, когда, сидя в этой клетушке, он покачивался на высокой океанской волне, ему как бы слышались безжалостные упреки в неумении управлять собственной судьбой и в полнейшем бессилии.
Когда Фридрих вновь появился на палубе, там было довольно людно. Больные или отдыхающие пассажиры лежали в шезлонгах, прикрепленных к стенам кают. Стюарды предлагали прохладительные напитки. Было довольно любопытно глядеть, как они балансировали, держа поднос с шестью, а то и с восемью бокалами, до краев наполненными лимонадом, и ловко передвигались по раскачивающейся палубе. Фридрих тщетно искал глазами Хальштрёма и его дочь.
Измеряя со всей осторожностью шагами палубу, он заметил привлекательную англичанку, которую впервые увидел в читальном зале саутгемптонской гостиницы. Обложив себя одеялами и меховым покрывалом, она примостилась в заветрии вблизи излучавшей тепло трубы. Даму окружал своим вниманием вертлявый молодой человек. Вдруг он вскочил с места и поздоровался с Фридрихом. Тому, правда, показалось, что он никогда не слышал имени этого бойкого молодого человека — он назвался Гансом Фюлленбергом, — но последний напомнил, как они однажды встретились у общих знакомых. Он направлялся в Пенсильванию, в какой-то район железных рудников близ Питсбурга.
— А вам, господин фон Каммахер, известно, что с нами на пароходе едет малышка Хальштрём?
— Что за Хальштрём? — спросил Фридрих.
Ганс Фюлленберг был крайне удивлен, что Фридрих забыл, кто такая малышка Хальштрём. Он ведь точно помнил, что видел фон Каммахера в берлинском Доме актера, когда Хальштрём исполняла там свой знаменитый танец.
— Если вы этого не видели, господин фон Каммахер, то вы очень много потеряли, — произнес молодой берлинский джентльмен. — Во-первых, когда крошка Хальштрём вышла на сцену, на ней почти ничего не было, но то, что она демонстрировала, было поистине превосходно. С этим были согласны все. Сначала внесли большой искусственный цветок. Малютка подбежала к нему и стала вдыхать его аромат, после того как долго искала этот цветок, закрыв глаза, изгибаясь и как бы покачивая пчелиными крылышками, и пока его нюхала, по-прежнему не открывала глаз. Но вдруг она их открыла и окаменела. На цветке сидел огромный паук-крестовик. И она отпрянула назад, в самый дальний угол. Если вначале чудилось, что она как пушинка парит над землей, то теперь искусство, с каким она изобразила ужас, мгновенно прогнавший ее через всю сцену, усилил призрачность ее существования.
Фридрид фон Каммахер видел, как девушка танцует свой страшный танец, восемнадцать раз, а не только тогда, на утреннем спектакле в Доме актера. И в то время как юный Фюлленберг выискивал эпитеты, один красочнее другого, такие, как «сногсшибательный», «умопомрачительный», «уникальный» и тому подобное, этот танец вновь вставал перед глазами Фридриха. Он видел, как под звуки тамтама, литавр и флейты полудетская фигурка, оттрепетав, снова приближается к цветку. Не чувственность была источником этого второго приближения, а усилие. В первый раз танцовщица использовала носившееся в воздухе благовоние как след, который может привести к истокам аромата. Рот ее был приоткрыт. Крылья маленького носа подрагивали. Во второй раз ее влекло к себе нечто зловещее, внушающее ей попеременно страх, ужас и любопытство. При этом она широко раскрывала глаза и лишь иногда, боясь что-то увидеть, закрывала их обеими руками.
Но вдруг она разом сбрасывала с себя пелену страха. Бояться было нечего: она поняла, что толстый, медлительный паук не страшен крылатому созданию. И эта часть танца была исполнена грации и веселья, забавно брызжущего через край.
Затем танец вступил в новую стадию, но перед этим юная танцовщица показывала зрителям, что творится у нее на душе. Словно бы утолив жажду танца, она, одурманенная сладостным свиданием с цветами, упивалась своим утомлением и, собираясь отдохнуть, снимала с тела нечто похожее на ниточки паутины. Вначале это было овеяно спокойной мечтательностью, но вот все яснее и яснее ощущалось какое-то странное беспокойство, передававшееся и всем зрителям. Прелестное дитя спохватывалось, задумывалось и, кажется, было готово высмеять себя за внезапно возникшее опасение. Но уже в следующую минуту, побледнев от страха, оно совершало искуснейший прыжок, как бы пытаясь вырваться из петли. Вскипала волна спутанных, как у вакханки, белокурых волос, и возникало невиданное зрелище, вызывавшее бурю восторга.
Начиналось бегство, и теперь в танце, шедшем, кстати, под заглавием «Мара, или Жертва паука», звучала новая тема: нужно было создать впечатление, что Мара все больше запутывается в паучьих сетях и наконец там гибнет.
Девушка высвобождала ногу и вдруг замечала, что паук опутал ей шею. Она хваталась за нити на шее, но тут оказывалось, что теперь опутаны руки. Она вырывалась, она изгибалась, она выскальзывала. И чем больше она билась и неистовствовала, тем глубже погружалась в ужасные тенета. Под конец все увидели, как она лежит неподвижно, связанная по рукам и ногам, и почувствовали, как высасывает из нее жизнь паук.
Так как, по мнению Фюлленберга, Фридрих фон Каммахер не проявил достаточно интереса к молодой танцовщице Хальштрём, он назвал несколько имен других, ставших за последнее время популярными берлинских знаменитостей, отправившихся тем же рейсом в Соединенные Штаты. Среди них был тайный советник Ларс, хорошо известный в кругах деятелей искусства, с чьим мнением считались при государственных закупках произведений живописи и скульптуры. В Америке он собирался заниматься изучением тамошних коллекций. Был там и профессор Туссен, известный скульптор, автор памятников в нескольких городах Германии, как бы разжиженных произведений Бернини.[5] Туссену, рассказывал Ганс Фюлленберг, нужны деньги. Собственно говоря, ему нужны деньги, растраченные его женой.
— Как только он вступит на американскую землю, — сказал Фюлленберг, который, казалось, был прямо-таки начинен берлинскими сплетнями, — денег в его бумажнике не хватит даже для того, чтобы оплатить счет отеля за первые три дня.
Почти в тот же миг, когда Фридрих увидел скульптора, который раскачивался в кресле в такт колебательным движениям «Роланда», перед его глазами возник странный человек без обеих рук; слуга провел его, придерживая за воротник, по палубе и осторожнейшим образом пропустил впереди себя через небольшую дверь в находившуюся поблизости курительную комнату.
— Это эстрадный артист, — объяснил врачу молодой берлинец. — Он будет выступать в Нью-Йорке в варьете Уэбстера и Форстера.
Несколько стюардов, балансируя на палубе, с подносами в руках, предлагали иззябшим пассажирам горячий бульон в больших чашках. Поднеся своей даме чашку бульона, молодой берлинец оставил ее на время одну, чтобы отправиться вместе с Фридрихом в курительную комнату. Здесь, разумеется, было шумно и людно. Оба господина раскурили сигары. В одном углу этого небольшого помещения с увлечением играли в скат, за несколькими столиками спорили по-немецки и по-английски о политике. Вошел доктор Вильгельм, корабельный врач, с которым Фридрих познакомился за завтраком. Он только что закончил утренний осмотр всех палубных пассажиров и присоединился к Фридриху. Среди этих пассажиров было две сотни евреев из России, эмигрировавших в Соединенные Штаты или Канаду. Кроме них там были тридцать польских семей и столько же немецких — с юга, севера и востока Германской империи. Доктор Вильгельм пригласил коллегу принять участие в завтрашнем осмотре.
Маленькая курительная комната представляла собою картину, которую обычно можно наблюдать по утрам в винных погребках и пивных; короче говоря, мужчины вошли в раж и говорили друг с другом громкими голосами. Кроме того, вступили в свои права грубоватый юмор и шумное веселье, благодаря которым у мужчин быстро пролетает время и которые для многих из них служат чем-то вроде наркотиков, позволяющих отвлечься от житейской суеты и вечной гонки. Обоим — и Фридриху, и доктору Вильгельму — не претила эта обстановка; они привыкли к ней еще в студенческие годы, и многое теперь всплывало в их памяти.
Гансу Фюлленбергу вскоре наскучила беседа обоих врачей, которые, кстати, почти совсем забыли о его существовании. Он тихонько вернулся к своей даме и сказал ей:
— When Germans meet, they must scream, drink till they get tipsy and drink Bruderschaft to each other.[6]
Доктор Вильгельм явно гордился атмосферой, царившей в курительной комнате.
— Наш капитан, — заявил он, — строго следит за тем, чтобы господа чувствовали себя здесь свободно и чтобы ничто их не сковывало. Иными словами, он взял за правило ни в коем случае не допускать сюда дам!