Страстная неделя - Луи Арагон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До лета 1814 года, когда в столице стояли союзные войска{10}, вызывали на дуэль чаще всего иностранцев. Особенно отличались бывшие бонапартовские офицеры — за здорово живешь рубились на саблях с молоденькими немцами или русскими. Но когда французы остались одни, тут уж начала рваться в бой молодежь. Вечерами пили вместе с победителями в «Кафе Ройяль» на улице Роган. До чего же нелепы все эти истории! Ну, допустим даже, корсиканец высадился в Антибах, у него тысяча молодцов, а дальше что? Очередная авантюра!.. А у самих в глазах мелькал насмешливый огонек. Что ж, разумеется, наш Париж остался роялистским Парижем. Но Теодор не мог не видеть, как, заметив его в мушкетерской форме верхом на коне, прохожие подмигивали друг другу, подталкивали соседа локтем и переговаривались вполголоса, глядя ему вслед. До сих пор он не забыл, что сказала ему одна девица в тот вечер, когда он напился, как сапожник: «Какая жалость, что ты мушкетер!» Вокруг Тюильри в тревоге сновали люди. А потом вдруг волонтеров сменили вызванными из отпуска кадровыми военными. И вот с девятого числа объявили тревогу. И как радовался еще в январе Теодор, с каким ребяческим восторгом ходил он заказывать себе форму — красный мундир, две пары рейтуз — белые и серые, кашемировые брюки, плащ с алой оторочкой… Он часами мог забавляться, примеряя серебряную с золотом каску, увенчанную позолоченным гребнем и кисточкой из конского волоса, любовно проводил пальцем по черному бархату, которым был подбит подбородник. Нежно поглаживал ладонью белый плюмаж, выходивший из венчика черных, мелко курчавившихся перьев. Особенно же гордились мушкетеры черными развевающимися хвостами, шедшими назад от кисточки… Такое обмундирование стоило бешеных денег, и хотя Теодору от покойной матери достались не только миндалевидные глаза, но и десять тысяч ливров ренты, отец сам оплатил все расходы по шитью формы, даже купил сыну уйму необходимых в военной жизни мелочей, французское седло и пурпуровый чепрак для Трика. Больше всего Тео, как называл его папочка, радовался сбруе, лядунке, сабле, ружью. «Quo ruit et lethum…» «Куда устремляется — сеет смерть…» Великолепная надпись, начертанная на знамени серых мушкетеров, была выгравирована также на касках, на золотой гранате, украшавшей передок нашлемника… и Теодор любил повторять про себя этот девиз: «Quo ruit et lethum», так, словно слова эти стали и его собственным девизом, девизом его жизни, судьбы, и, пьянея от конского галопа, он испытывал такое чувство, будто устремлялся навстречу смерти… Но не только это безудержное легкомыслие, отвлекавшее Теодора от его раздумий, было причиной безумного решения сделаться королевским мушкетером.
Без сомнения, это-то и создавало известную дистанцию между ним и его друзьями, числившимися либералами. Или еще хуже того. Как, например, Робер. Или Орас{11}. Не без горечи думал он об Opace, о друге своей юности. Перед отъездом он с ним не повидается. И не объяснится с ним. И не придется Луизе выступать посредницей между своим мужем и нашим мушкетером. Кроткая Луиза, тезка матери Теодора, скончавшейся, когда ему было десять лет… И офицеры других частей тоже недолюбливали королевскую гвардию, достаточно было вспомнить, какой прием оказали на той неделе герцогу Беррийскому, посетившему Вавилонскую казарму, — более чем холодный прием. Когда его высочество — низенький толстячок, грубоватый в обращении и несдержанный на язык, — проходил по казарме с эскортом мушкетеров, в числе каковых был и Теодор, позади слышался ропот. Что ж, в конце концов этих малых можно понять: ведь под предлогом экономии многих спешили, и они еще должны опасаться, что не сегодня-завтра их могут заменить любым молокососом, приобретшим офицерское свидетельство, мальчишками, только соскочившими со школьной скамьи, кисейными барышнями, как тот же Альфред, младенцами, не нюхавшими ни Аустерлица, ни Березины, и заменить только потому, что родители последних на хорошем счету, известны своей преданностью королевской династии… И вдобавок папаше с мамашей приходится раскошеливаться, король не особенно-то тратился на содержание своей гвардии: офицерам полагалось приобретать обмундирование за свой собственный счет. Кавалеристы получали восемьсот франков, но родные должны были приплачивать им на содержание еще франков шестьсот.
Казармы сейчас опустели, войска отправили в Мелен. Стало быть, приходит их черёд? Ба, в Мелен так в Мелен, или еще куда-нибудь, не все ли равно… Quo ruit… Ему-то, Теодору, что за дело? Главное — забыть, отвязаться от назойливых мыслей. А для этой цели нет ничего лучше, чем физические упражнения. Особенно, если у тебя есть конь… Когда сидишь в седле, ты уже отчасти иной, чем раньше, ты и одинок, и уже не так одинок, как обычно, ты не можешь думать только о себе, — любая перемена настроения трепетом передается верному коню. Ах, если бы могла существовать такая же передача мыслей и чувств между тобой и женщиной, покоящейся в твоих объятиях! Ты принадлежишь не только себе и в то же время чувствуешь себя хозяином. Поездки верхом, воинская дисциплина — все вплоть до тех помех, какие не дают вам распоряжаться собственным временем, все что угодно, лишь бы довести себя до одури, изнеможения, заснуть без снов. Не думать о минувшем, даже о том, что было накануне. О том, что не оправдались мечты. Солдат! Он всегда был солдатом, только не сразу осознал свое призвание. Прав был в свое время Робер Дьедонне, только Теодор не хотел слушать его тогда. Солдат — это вечера в кофейнях, всей ротой. Орут хором песни, горланят. Затевают споры, бегают за девицами.
Воспользовавшись тем, что ряды мушкетеров разомкнулись, Теодор перевел коня на тихую рысь; следуя за мерно колыхающимися, как морская волна, серыми лошадиными крупами и за алыми всадниками, он добрался до Сен-Жерменского предместья, миновав Дворец инвалидов, где уже делали остановку; дальше роты, в полном порядке и соблюдая очередность, поворачивали к Гренельской казарме. На Бургундской улице Теодор обогнал своих товарищей, разъезжавшихся по подразделениям, и теперь путь перед ним был открыт, свободен. Он снова пустил Трика шагом.
Ну ладно, все эти истории… удовольствие, с каким носишь форму, эта странная армия, где полковники получали чин лейтенанта, это смешение каст, чувство затерянности… все это забавляло, развлекало его, по крайней мере еще в начале марта; даже людская неприязнь, ну, взять хотя бы эти враждебные взгляды прохожих, их злобные шуточки вслед его Трику — все это придавало жизни известную пряность, смак. Впрочем, среди офицеров на половинном содержании, рядовых республиканцев, равно как и перед лицом роялистского Парижа, Теодор втайне испытывал пьянящую гордость от того, что позволял себе думать отлично от всех прочих, не воплощать собой ни того, что воплощала его форма, ни того, что было ее отрицанием. Да, по совету Марк-Антуана он, не внимавший доводам Робера, вступил в серые мушкетеры, был великолепно одет, щеголял лосинами в обтяжку, умел носить каску, колет, саблю… Ничем он не отличался от, скажем, Клермон-Тоннера или, например, Крийона, а манерами мог затмить любого графа Удето, бывшего пажа, с виду обыкновенного мужлана, или даже герцога Беррийского, бесшеего коротышку… да и кто бы подумал, что такой молодец, пяти футов шести дюймов росту, как и полагается мушкетеру, — обыкновенный разночинец? А галуны на обшлагах и на отворотах!
Внезапно Теодор заметил перед собой чуть-чуть правее, на фоне грязно-серого неба, над гребнями крыш арку радуги, которая одним своим концом уходила вниз и скрывалась между домами, касаясь земли где-то неподалеку от Сены, возможно на площади Карусель, в том странном и причудливом квартале, где были дворец и сад Тюильри… «Что за безвкусица!» — вдруг подумал Теодор. И хохотнул. Впрочем, давным-давно известно, что слишком яркие тона не по душе живописцам… Вот уже много месяцев, как он не посещал выставок, не заглядывал даже в мастерские художников. Не бывал в галерее Лувра, над которым сейчас нависла радуга. Хотя он каждый день отправлялся в Тюильри, но место его было в том дворе, куда уходила другим своим концом радуга, где были кони и пустоголовые юнцы в алой, богато расшитой форме. Ах да, ведь как раз нынче закрывается Салон 1814 года, там, позади Сен-Жермен-л’Оксеруа… Нынче вечером или завтра начнут снимать со стен полотна.
От резкого порыва ветра защелкали, застучали ставни. Все вдруг снова стало мрачным. Трик, пройдя по набережной, вступал на мост Людовика XVI. Площадь по ту сторону реки, катившей желто-серые воды, была, несмотря на непогоду, забита людьми. Со стороны Елисейских полей расположились войска, составив ружья в козлы, и на них глазели зеваки, вышедшие погулять в воскресный день. Со стороны дворца выстроились зеленые и красные егеря. И угрюмо тревожная толпа вливалась в сады Тюильри… Всадник на мгновенье попридержал на мосту Трика и, полюбовавшись каменными конями работы Кусту{12}, перевел взгляд на коней Куазевокса{13}. Но, услышав предостерегающие крики кучера проезжавшей мимо почтовой кареты, поспешно посторонился.