Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Такие интеллигенты… Но не кивнули даже.
Знаменитости и друг с другом совершенно никак не общались. Сидели на диване, на стульях вдоль стен, уставившись в никуда. Отца как бы и не заметили. Восковая, сероватая бледность покрывала их лица. А растерянность и крайнее напряжение проявляли себя в недвижности рук. Пальцы так сцепились друг с другом, что, казалось, могло произойти замыкание и вспыхнуть пожар.
Передвигались только два руководящих деятеля и отец. Его подвели к столу… Посреди на зеленом сукне (можно было бы сказать, «как на поле», но с полем то сукно, хоть и зеленое, протестующе не ассоциировалось) — так вот, на зеленом сукне возлежал неестественно огромный двойной, или хищно двукрылый, лист. А на нем — текст и колонки фамилий, напечатанных типографским способом, будто вросших в бумагу. И еще подписи, истерично изрисовавшие второе крыло листа — параллельно, полуперпендикулярно, вкривь и вкось… Когда отец начал всматриваться в текст, крылья стали казаться ему все более зловещими, а подписи нарочито неразборчивыми. Та продуманная неразборчивость была трусливо-наивной: она расшифровывалась инициалами, фамилиями, набранными жестким шрифтом. Он был таким, что сомнения — даже в букве единой! — диктаторски исключались.
Согласно тексту, который отец, обладавший снайперским зрением, дословно прочитать не смог, новаторы, именовавшиеся тогда стахановцами, ученые и писатели, музыканты и режиссеры — все согласно и дружно, хоть в реальности стеснялись друг на друга взглянуть, — признавали вину еврейского народа перед другими народами и жаждали лишь одного: искупления. Оно, как понял отец, могло осуществиться только вдали от нашего дома, в Приморье, где расположилась автономная Еврейская область. Воссоединение с ее населением — а может быть, поселением — являлось, оказывается, целью жизни тех, кто собрался в казенно-барственном кабинете. Там, где отца с разных сторон гипнотизировало слово «ПРАВДА», будто высеченное из кремня. Исключительно вдалеке от родного города и родного дома могла быть, оказывается, обеспечена, гарантирована и наша полная безопасность, ибо народ всей страны, понял отец, возмущался так сильно, что готов был к действиям необузданным, непредсказуемым.
Затвердевшие на диване и на стульях вдоль стены знаменитости просили без всякой задержки, как можно скорее погрузить их в теплушки и отправить для воссоединения, искупления и спасения.
— Подпишите, пожалуйста, — мягко подсказал отцу один из руководящих деятелей, будто речь шла о каком-нибудь юбилейном поздравлении.
— Если, разумеется, вы согласны, — с ласковой демократичностью добавил второй.
И отец расписался. В чем? В доверчивости? Или в трусости, хоть от рождения был Героем? На это сейчас с достоверностью трудно ответить. Но только не в трусости! Окаменелая убежденность, я думаю, водила его пером. Но сквозь эту окаменелость пробилось странное изумление: неужели Гутенберг изобрел свой станок, чтобы напечатали со временем то, что он, отец, подписал.
При чем тут был Гутенберг? Но ведь и все остальное навалилось вопреки реальности и рассудку.
Обычно отцовская подпись «Певзнер» выглядела по-строевому прямолинейно и безоговорочно, как слово «Правда» в серокаменном здании. Но там, в этом здании и его особой важно-вельможной обители, отец расписался тоже с нарочитой неразборчивостью.
— Ты, значит, подписал прошение о депортации? — еле слышно, беспощадно комкая свой пустой рукав, сказал Анекдот.
— О чем? — переспросил отец.
— О депортации. Это тотальная, поголовная высылка. — Мамы не было, и Абрам Абрамович мог не сдерживаться. — Сражаешься с чумой?.. А она все распространяется, перерождаясь в эпидемию. По-моему, ты борешься с какой-то не той чумой. Надо бы с нравственной, политической!
* * *Тот спор не просто возник в моей памяти — он заныл в ней, как старая рана, когда я присел в одном из своих маршрутов на осеннем, но еще не поддавшемся медной окраске бульваре. Его имя — Нордау — казалось мне скандинавским… На самом краешке скамьи приспособилась старушка, сжавшаяся, хоть было тепло, от какой-то мысли, терзавшей ее, мне показалось, всю жизнь.
— Вы о чем? — бестактно задал я негромкий вопрос, потому что, мне чудилось, думали мы об одном и том же. То была мистика. Я, как обнаружилось чуть раньше, обладал способностью притягивать к своим мыслям чужие. Но все же не до такой степени, как выяснилось на той скамейке.
— Мужа моего англичане депортировали в Советский Союз, к Сталину… после войны. Как пленного. В лагере смерти у фашистов он выжил. Немцы в нем еврея не опознали. А в сталинском лагере доконали. За что? Он ведь попал в плен тяжелораненым, был в беспамятстве. За что же его? Я думаю об этом с сорок пятого года. За что я на свете одна? Детей у нас не было: он ушел на фронт прямо со свадьбы. Что плохого мы сделали Сталину, Гитлеру, англичанам? Депортация… За что я одна?
— Осторожно, — сказал я. — Вы же на самом краешке…
— Я там уже очень давно.
* * *Абрам Абрамович учился вместе с отцом. Когда они были студентами третьего курса, состоялся исторический, как называл его впоследствии Анекдот, совместный «вечер отдыха» двух институтов — медицинского и педагогического. Отдых был таким безмятежным, что закончился дракой. Будущие медики, которым предстояло лечить людей, дрались с будущими педагогами, которым предстояло людей воспитывать. И только доблесть отца, который не побоялся разбросать в разные стороны будущих воспитателей и целителей, остановила свару, грозившую превратиться в побоище. Мама подошла к отцу, чтобы поблагодарить его, — и они взаимно влюбились: он — в неотразимую красоту, а она — в неотразимое мужество.
— Она его за смелость полюбила, а он — за то… — Анекдот, перефразируя Отелло, закончил: — А он ее за то… за что бы каждый полюбил.
Абрам Абрамович тоже помог «бороться за мир», что было столь модно не только в масштабе вечера отдыха, но и в масштабе планеты. «Борьба» и «мир» — понятия противоположные. Но этого никто у нас как-то не замечал.
— Мы с тобой родились в результате драки, — сказал мне однажды Игорь. В той шутке была не доля правды, а полная правда и ничего, кроме правды.
Желая уточнить детали нашего грядущего появления на свет, я спросил:
— А из-за чего дрались?
Мама и папа не помнили. Но Абрам Абрамович объяснил:
— Из-за того, что кто-то пытался нарушить очередь.
— За чем? — спросил я.
— Не «за чем», а «на что»! На танец с вашей мамой.
Отец запоздало возревновал:
— Чересчур большая была очередь!
— Ну, ты-то был бы вне конкуренции и вне очереди, — успокоил его Анекдот. — Но ты не сразу заметил Юдифь: претенденты на танец ее заслонили. А я числился девятым. И до меня не дошло…
— До сих пор помнишь порядковый номер?
— А как же…
Почувствовав, что произнес это с излишней печалью, Абрам Абрамович свернул на свой испытанный путь:
— Знаете, есть такой анекдот… Стоит женщина на остановке. К ней подходит мужчина, вероятно еврей, и спрашивает: «Третий номер троллейбуса здесь проходит?» — «Проходит», — отвечает она. «А пятый номер?» — «Проходит». — «А седьмой номер?» — «Здесь проходят третий номер, и пятый, и седьмой, — отвечает женщина. — Но ваш номер не пройдет!» — Абрам Абрамович с той же грустью добавил: — Мой тоже не прошел… — И вновь спохватился: — Но твой-то номер, Борис, прошел! Хоть в очередь ты и не становился.
В институтские годы Абрам Абрамович, естественно, был более молодым, но не был менее мудрым. И посоветовал отцу незамедлительно сделать предложение нашей будущей маме.
— Каждый день промедления смерти подобен, — сказал Анекдот. — Ее уведут!
Отец кинулся в наступление, завершившееся взятием крепости «Юдифь», которую пытались захватить многие. Но он оказался отважней и отчаянней других атакующих.
Еврейский Анекдот жил в одной из семи комнат коммунальной квартиры вместе со своей мамой, которая была приговоренно парализована. Всеми возможными и невозможными средствами он продлевал ее жизнь, парализуя этим свою личную. И постепенно привык быть холостяком. Мама, дождавшись, когда сын окончит институт, умерла. А привычка быть холостяком у Анекдота осталась… Тем более, что одиночества Абрам Абрамович не испытывал: он стал членом нашей семьи.
— Какая разница — Певзнер или Абрамович? — говорил он. — Для антисемитов — это одно и то же. И для меня, как ни странно!
По этой причине он обменял одну из семи комнат коммунальной квартиры на одну из девяти комнат другой коммунальной квартиры. Но зато на нашей улице.
А вернувшись с войны раньше отца, он, лишенный правой руки, взял в руки, как тогда говорили, «заботу о семье фронтовика», состоявшую из одной нашей будущей мамы. Она ждала мужа, глубоко запрятав страх и отчаяние. Сокрытая же взрывчатка гораздо опаснее той, которая на поверхности, видна и поддается контролю.