Избранная лирика - Илья Сельвинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И столица навек пленена!
Ничего ей больше не надо...
Ведь Манон Леско и Нана
Девочки с нашего ада.
А ты, чувствую, говоришь:
"Это город с каким-то секретом".
Дьяволички - вот он, Париж!
Секрет в этом.
Я гляжу с Нотр-Дам на Париж
В серо-сизой синеющей гамме...
И почудилось, будто паришь
Вместе с его кругами,
И от этой его синевы
Неожиданно мыслью окольной
Стал я грезить кругами Москвы
С Ивановой колокольни...
Но за внешним сходством его,
Если сердцем с историей слиться,
Удивительное сродство
Меж французской и русской столицей.
- Нет, не в этом Парижа секрет!
Отвечаю гнусавой химере.
Пусть король ведьмовкой согрет,
Да что мне в этом примере?
Разве дева редкой красы.
Что колпак фригийский надела
И, зажегши в пушках басы,
Начала великое дело,
Разве эта была из твоих?
Разве эта твоя креатура?
А меж тем революции вихрь
Поднял знамя новой культуры,
И тогда-то в робких умах,
Не умевших за бомбы браться,
Раскатились ввысь на громах:
"Свобода! Равенство! Братство!"
Отвергая твою кутерьму,
Тут большие зрели кануны.
Здесь однажды грянул в дыму
Пророческий голос Коммуны,
Здесь впервые, хоть и на миг,
Стал человек человеком,
И с тех пор мечта напрямик
По коммунным движется вехам.
Оттого ароматов родней
Пыльный воздух на вашем бульваре,
Видно, пламенность тех изумительных
дней
Золотится в парижском загаре.
1 Брат (лат.). - Ред.
Париж
1936
HOTEL "ISTRI A"
Лредо мной отель "Istria".
Вспоминаю: здесь жил Маяковский.
И снова тоски застарелой струя
Пропитала извилины мозга.
Бывает: живет с тобой человек,
Ты ссоришься с ним да спорить,
А умер - и ты сиротеешь навек,
Вино твое - вечная горечь...
Направо отсюда бульвар Монпарнас,
Бульвар Распай налево.
Вот тут в потоках парижских масс
Шагал предводитель ЛЕФа.
Ночью глаза у нас широки,
Ухо особенно гулко.
Чудятся
мне
его
шаги
В пустоте переулка,
Видится мне его серая тень,
Переходящая улицу,
Даже когда огни в темноте
Всюду роятся и ульятся.
И ноги сами за ним идут,
Хоть млеют от странной дрожи...
И оттого, что жил он тут,
Париж мне вдвое дороже.
Ведь здесь душа его, кровью сочась,
Звучала в сумерках сизых!
Может быть, рифмы еще и сейчас,
Как голуби, спят на карнизах,
И я люблю парижскую тьму.
Где чую его паренье,
Немалым я был обязан ему,
Хоть разного мы направленья.
И сколько сплетен ни городя,
Как путь мой ни обернется,
Я рад,
что есть
в моей
груди
Две-три маяковские нотцы.
Вы рано, Владимир, покинули нас.
Тоска? Но ведь это бывало.
И вряд ли пальнули бы вы напоказ,
Как юнкер после бала.
Любовь? Но на то ведь вам и дано
Стиха колдовское слово,
Чтобы, сорвавшись куда-то на дно,
К солнцу взмывать снова.
Критики? О! Уж эти смогли б
Любого загнать в фанабериях!
Ведь даже кит от зубастых рыб
Выбрасывается на берег.
А впрочем - пускай зонлишка врет:
Секунда эпохи - он вымер.
Но пулей своей обнажили вы фронт,
Фронт
обнажили,
Владимир!
И вот спекулянты да шибера
Лезут низом да верхом,
А штыковая культура пера
Служит у них карьеркам.
Конечно, поэты не перевелись,
Конечно, не переведутся:
Стихи ведь не просто поющий лист,
Это сама революция!
Но за поэтами с давних лет
Рифмач пролезает фальшивый
И зашагал деревянный куплет,
Пленяясь легкой наживой.
С виду все в нем крайне опрятно:
Попробуй его раскулачь!
Капитализма родимые пятна
Одеты в защитный кумач;
Мыслей нет, но слова-то святые:
Вся в цитатах душа!
Анархией кажется рядом стихия
Нашего карандаша.
В поэзии мамонт, подъявший бивни,
С автобусом рядом идет;
В поэзии с мудростью дышит наивность
У этого ж только расчет.
В поэзии - небо, но и трясина,
В стихе струна, но и гул,
А этот? Одна и та же осина
Пошла на него и на стул.
И, занеся свой занозистый лик,
Твердит он одно и то же:
"Большие связи - поэт велик,
Ничтожные связи - ничтожен,
Связи, связи! Главное - связи!
Связи решают все!"
Подальше, муза, от этой грязи.
Пусть копошится крысье.
А мы, брат, с тобой - наивные люди.
Стих для нас - головня!
Хоть коршуном печень мою расклюйте,
Не отрекусь от огня.
Слово для нас - это искра солнца.
Пальцы в вулканной пыли...
За него
наши предки-огнепоклонцы
В гробовое молчание шли.
Но что мне в печальной этой отраде?
Редеют наши ряды.
Вот вы.
Ведь вы же искорки ради
Вздымали тонны руды.
А здесь?
Ну и пусть им легко живется
Не вижу опасности тут.
Веда, что взамен золотого червонца
В искусство бумажки суют.
Пока на бумажках проставлена сотня,
Но завтра, глядишь, - миллион!
И то, что богатством зовется сегодня,
Опять превратится в "лимон".
И после пулей, подхалимски воспетых,
Придется идти с сумой.
Но мы обнищаем не только в поэтах
В нравственности самой!
Да... Рановато, Владим Владимыч,
Из жизни в бессмертье ушли...
Так нужно миру средь горьких дымищ
Видение чистой души.
Так важно, чтоб чистое развивалось,
Чтоб солнышком пахнул дом,
Чтоб золото золотом называлось,
Дерьмо, извините, - дерьмом.
А ждать суда грядущих столетий...
Да и к чему эта месть?
Но есть еще люди на белом свете!
Главное: партия есть!
Париж
1935-1954
ВОЙНА
Я ЭТО ВИДЕЛ!
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон - взгорье.
Меж ними
вот этак
ров.
Из этого рва подымается горе.
Горе - без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами...
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор Веселый.
Весь "самострой" - сто двадцать дворов.
Ближние станции, ближние села
Все как заложники брошены в ров.
Лежат, сидят, сползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят...
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: "Не победишь!"
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит...
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: "Стреляйте, черти!"
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя.
Встала меж трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье...
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке деве пречистой
Рушевье веры дремучих лет:
"Коли на свете живут фашисты.
Стало быть, бога нет".
Рядом истерзанная еврейка.
При вей ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне...
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя.
За час, за полчаса до могилы
Мйть от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Не властны теперь над ними враги
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
"Сентиментальность" пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Горит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней.
Ты за руку их поймал - уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
все это
сам ты
видел
И не сошел с ума.
Но молча стою над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время - писал я о милой,