Скитальцы, книга вторая - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Донат и Симагин долго были в камере одни, пока прочие сожители вели повседневную работу, но и тут меж ними не затеялось ни слова, ни полслова. Явился Старков, подсел к парню, часто нагибался, пытался в куколе одеяла разглядеть Донатово лицо.
– Будущая кровь мучит, – осторожно начал беглый поп. – Она еще не пролилась, но уже отзывается. Не убий, сыне…
И тут Симагин впервые разверз уста: голос был сухой, скрипучий, слова отрывистые и ударяли, как розгой.
– Врешь же, отец! Разве на свете сотворено два Адама? Разве был Адам-господин и Адам-раб? Хоть чистого вьюношу не сбивай с пути живого! Не сбивай!
– Я не сбиваю, но я лечу. Я же духовник. Ты говоришь: все пошли от Адама. И верно, все дети Божии, все мы стадо Христово. Но как деревья в лесу разные, так и дети пошли разной дорогой. Бог велел ограничить богатство, но он не велел отнимать его совсем, чтобы богатые имели возможность помогать бедным.
– Его не будущая кровь мучит, – ткнул Симагин перстом в сторону Доната. – Его мучит непролитая кровь, которой надлежало пролиться. Но вот прольется кровь, и какой же цветок вырастет на ней? Вырастет дерево счастья. Доколе же терпеть, доколе! – неожиданно вскричал Симагин и вскочил, заметался по камере.
Только сейчас понималось, как мучит его неволя, как жаль ему несбывшихся надежд. Теперь осталось терпеть лишь. А сколько терпеть и готов ли он? Старков с жалостью смотрел на Симагина, наверное предвидя все его будущие душевные страдания. И если телесные муки еще можно перенесть неукротимому человеку, то сердечные – нестерпимы, коли нет смирения.
– Ежели без смирения, ежели кровь-то пролита, и неуж вы думаете всерьез, что она не отзовется? – с жалостью посмотрел Старков.
Донат лежал в одеяле, вроде бы невидимый, но словесный бой шел из-за него. Наверное, каждый хотел сейчас поднять парня и спросить: а ты-то как мыслишь? Но не поднимали, не взывали к арестанту, ибо каждый не мог до конца сказать: «Я прав!»
– И что же сулишь ты? – остановился Симагин и с неожиданной ненавистью взглянул на беглого попа. – Ты вот против нынешней церкви, а значит, и против властей, против царя. Ибо царь горою за антихристову церковь. Как-то у тебя странно, а? Значит, кого-то надо заключить в монастырь, сослать в Сибирь, кровь пролить. Как же без насилия обойдешься, старик? Как же без крови?
– Смирением лишь. Истинная вера с огнем повенчалась, но не покорилась. В смирении великая сила и необоримая. К нашим-то ревнителям, учителям нашим и с пушкой-то шли, и с увещеванием. А они – нет! Не хотим с шишами разговаривать. Летом семь тысяч двести первого года в пятницу двенадцатого августа в пудожском погосте вместе с соловецким иноком отцом Иосифом предали себя огню несколько тысяч истинных христиан. А могли бы в ружья, в колья… Вилы бы схватили. А вы задумывались, отчего наши деды на костер шли, но кровь чужую не лили? Их пепел нынче в наших сердцах. А насчет царя… Так стадо без пастуха не живет, паства без начетчика и учителя не стоит.
– Вот и хорошо, Старков! Тебя, отец родимый, в каторгу нынче! К тачке прикуют! Пой там Лазаря!
– И воспою… Может, я для страданий и живу на свете, чтобы их претерпеть до конца.. Мне вот тебя жалко. Ты-то вот без смиренья как перенесешь муки? Это ж тебе как в аду гореть.
– Меня ненависть держит. Доколь можно, чтобы человек над человеком-то измывался? Доколь? Когда очнетесь, православные! – возопил вдруг, схватился за голову. – И ты мой главный враг! Ты сатана! Ты душу мирскую превращаешь в снег, пепел, кисель, сон-траву. Смиренный же и продал нас, за тридцать сребреников продал! Крови не хотел – и продал.
– Это в тебе гордыня кричит… Ты сначала свою душу устрой. Тогда и к народу поди. Вот ты сейчас кричишь, желчь в голову ударила. С самим собою управиться не можешь. Но я стану молить Господа, чтобы дал он тебе силы выстоять.
«И у всех-то Бог: все под прикрытием Бога грешат и ради него страдают. За кем правда? – мучился Донат. – Если был Исус великим человеком и искупителем, разве бы потерпел он, чтобы из-за него страдали? Ведь нет большего мучения душе, когда знаешь, что из-за тебя несчастен человек. Что за радость, что за удовольствие Богу в этом?»
Донат и не заметил, как давно уже сидел на кровати, и в широко распахнутых глазах его полоскался ужас. Может, этот страх заметил Старков и прервал спор.
– Сыне, сыне, очнись, – позвал он осекшимся голосом.
Последний солнечный луч упал в крохотное зарешеченное оконце, все в этом столбе вспыхнуло, заиграло; но скоро солнце скатилось на запад и на месте золотого столба оказалась громоздкая печь с дымоходом. В коридоре топили, и там по стенам плясали багровые отражения пламени. Синие сумерки, похожие на кухонный чад, залили камеру. Кто-то у своей койки запалил свечечку.
– Что с тобой, сыне? – повторил Старков, уже пугаясь за арестанта.
Всяких на веку он видывал людей. Вот сидит человек, вроде бы при своем уме, ведет беседу, смеется, деликатен и остроумен, и вдруг, так же увидевши что-то, немеет и начисто теряет память. Сколько раз допытывался о видении и не мог получить вразумительного ответа. Вот и сейчас парень смолчал, сыро обвис, хоть выжимай, выкручивай его, как вехоть.
Но Старков все домогался ответа, и Донат устало сказал:
– Да так, поманилось. Два кочета клюют друг друга, аж перья летят.
Беглый поп усмехнулся и перестал домогаться.
Камера скоро заполнилась сидельцами, воздух загустел, хоть топором руби, настоялся мокрой овчиной, махоркой, едой. Внесли парашу. Лишь пропал Король. Ночной сторож отыскал его в палаческом житье уже пьяного и, особо не церемонясь, приволок в камеру. Нынче у Короля был удачливый день. Король хорошо покутил с тоскующим палачом Спиридоновым. Тот плакался на свое житье, что вот несет на себе иго ката лишь по глупости своей да по той причине, что некому сменить ныне.
– Дурень ты, дурень, – ругал Король палача, – тебе сам Господь в руки деньги сыплет.
И тут же пьяный не пьяный, но смекнул ходовой человек, что не дурно бы и ему, Королю, устроиться на хлебную должность. Спиридонов, не медля, нацарапал губернатору прошение и, растрогавшись, долго целовал сотоварища, обливая его слезами.
В таком вот праздничном настроении вернулся Король в камеру, вернее, втолкнули его в житье. Но арестант не обиделся на сторожа, а нагло оглядел сожителей, мечтая, с кем бы сыграть в ремешок. Король был сейчас в том наисчастливейшем состоянии духа, когда все ему братья, кроме ревизоров, коим страсть как хочется пристыдить, поучить распьянцовскую удалую голову. Вот над таким доходягой Король бы и покуражился: не от злобы повыхаживался бы, не от гнева или темени душевной, а так, чтобы и самому позабавиться и других потешить. Но упаси Боже супротивное сказать в эту минуту иль отпор дать… Тут пиши губерния.
– Эй, штафирка, – крикнул Король поначалу бывшему коллежскому регистратору, – готовь барашка в бумажке. Скоро сечь тебя буду. Такой приказ вышел.
Чиновник, укравший у столоначальника енотовую шубу, покорно проглотил намек и лишь жалостно, умоляюще пытался улыбнуться исподлобья. Дескать, все понимаем, мил человек, это шуточки-с; пусть и несмешные, коварные, но шуточки-с… Король милостиво похлопал чиновника по голове и пьяно, прилипчиво уставился на Симагина; но тот, занятый собою, не видел арестанта. С лица его, обращенного на крохотное зарешеченное оконце, не сходила смутная торжествующая полуусмешка. Старков же скоро уловил опасную маету вора и мягко попросил:
– Лег бы ты, сыне, на постелю да побратался бы с подушкой. Подушка – наилучша подружка.
Но что-то в голосе раскольника, видно, не понравилось Королю, и он сразу прицепился:
– Поп – тараканий лоб. Гли-ко, братцы, попа-то клопы искусали, – захохотал Король, намекая на шадроватое, желтое лицо Старкова.
– Уймись, сыне, – снова кротко попросил Старков. Глаза у вора побелели от бешенства.
– Святых и на нюх не выношу, – закричал, – от них вонько пахнет!
– Худо пахнут худые люди. А хорошие люди пахнут хорошо, – убежденно сказал кто-то из глубины камеры. Коварные слова, смутные, полные умысла.
– А я что говорю! А я!.. – торжествующе закричал Король.
Старков не отозвался более, замкнулся, не сводя глаз с клейменого и обреченно ожидая участи своей, но взгляд его пронзительно заголубел.
– Ну-ко сдвинься. – Король грубо отпихнул Доната в сторону, опустился подле священника и прихватил за плечи. – Вот сейчас пошшупаем у попа причинное место. У него, поди, не как у людей.
Камера притихла. Симагин не отрывал взгляда с зарешеченного оконца, но губы его закаменели и слились в голубую черту. У Старкова дыханье вроде пресеклось, так он бесплотно дышал, отдаваясь во власть вора. Король победно оглянулся на Доната, и тут власть его над обитателями камеры до обидного скоро кончилась. Донат как бы из ружья выстрелил – с такой неуловимой скоростью метнул кулак в беззащитный воровской лоб. Король, как скошенный, не ойкнув, пал плашмя поперек кровати, и скуластое смуглое лицо наполнилось мертвенной бледностью.