История обыкновенного безумия - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось, самолет никак не может оторваться от земли. Рядом со мной, у окна, сидела бабуля. Вид у нее был невозмутимый, даже скучающий. Наверняка летала не меньше четырех-пяти раз в неделю — заведовала сетью борделей. Мне не удалось как следует затянуть привязной ремень, но поскольку никто из пассажиров на ремни не пожаловался, я решил, пускай себе болтается. Было бы не так стыдно вылетать из кресла, как просить стюардессу затянуть мне ремень.
Мы уже были в воздухе, а я так и не закричал. Полет проходил спокойнее, чем поездка на поезде. Никакой тряски. Тоска зеленая. Казалось, мы летим со скоростью тридцать миль в час; ни горы, ни облака и не думали уноситься вспять. Две стюардессы сновали туда-сюда и улыбаясъ, улыбались. Одна из них оказалась весьма ничего, только вены на шее у нее были толстые, как веревки. Очень скверно. У другой стюардессы не было жопы.
Мы поели, а потом появились напитки. Один доллар. Выпить захотели не все. Чудилы дерьмовые. И тут у меня затеплилась надежда на то, что у самолета отвалится крыло и тогда я увижу, какие на самом деле лица у стюардесс. Я знал, что та, с веревками, наверняка примется очень громко орать. А та, что без жопы, — трудно было представить. Я схватил бы ту, что с веревками, и изнасиловал ее на пути к смерти. В спешке. Оцепенев наконец в обоюдной эякуляции перед самым ударом о землю.
Мы не разбились. Я выпил второй из положенных мне стаканов, после чего увел еще один из-под самого носа у бабули. Она не шевельнулась. Зато меня передернуло. Полный стакан. Залпом. Без воды.
Потом мы приземлились. Сиэтл…
Я всех пропустил вперед. Мне пришлось это сделать. Теперь я не мог выбраться из своего привязного ремня.
Я позвал девицу с толстыми венами на шее.
— Стюардесса! Стюардесса!
Она вернулась.
— Извините, но… как бы мне… расстегнуть эту треклятую штуковину?
Она ни до ремня не дотронулась, ни ко мне не приблизилась.
— Переверните его, сэр.
— Да?
— Теперь отожмите эту скобочку сзади…
Она удалилась. Я отжал скобочку. Безрезультатно. Я давил на нее и давил. О господи!.. Наконец она подалась.
Я схватил свою сумку для авиапутешествий и попытался вести себя нормально.
Стюардесса улыбнулась мне у трапа.
— Всего хорошего, сэр, будем рады видеть вас снова!
Я пошел по взлетно-посадочной полосе. Там стоял паренек с длинными светлыми волосами.
— Мистер Чинаски? — спросил он.
— Да. Это вы, Белфорд?
— Я вглядывался в лица… — сказал он.
— Все нормально, — сказал я, — хорошо бы отсюда выбраться.
— До начала чтений еще несколько часов.
— Отлично, — сказал я.
Весь аэропорт перекопали. До автостоянки можно было добраться только на автобусе. Ждать разрешалось. В ожидании автобуса собралась большая толпа. Белфорд направился туда.
— Подождите! Подождите! — крикнул я. — Я не могу стоять вместе со всеми этими гнусными типами!
— Но они не знают, кто вы такой, мистер Чинаски.
— Так-то оно так. Зато я знаю, кто они такие. Лучше здесь постоим. Кстати, не хотите немного выпить?
— Нет, спасибо, мистер Чинаски.
— Слушайте, Белфорд, зовите меня Генри.
— Я тоже Генри, — сказал он.
— Ах да, а я и забыл…
Мы остановились, и я выпил.
— Генри, автобус идет!
— Отлично, Генри!
Мы бросились к автобусу.
Впоследствии мы решили, что я — Хэнк, а он — Генри.
В руке у него была бумажка с адресом. Домик одного из друзей. Там мы с ним могли перевести дух перед выступлением. Друга не было дома. Чтения начинались только в девять вечера. Но домик Генри почему-то так и не нашел. Места там были чудесные. Нет, правда, места были чудесные. Сосны, сосны, озера и сосны. Свежий воздух. Никаких машин. Мне стало тоскливо. Красоты на меня не действовали. Я решил, что не такой уж я славный малый. Вот она, жизнь, такая, какой ей надлежит быть, а мне кажется, будто я угодил в тюрьму.
Белфорд остановился у бара. Мы вошли. Бары я ненавидел. Я написал слишком много стихов и рассказов о барах. Белфорд думал, что делает мне одолжение.
В барах можно многое почерпнуть, но потом от них нельзя отвязаться. Они возникают на каждом шагу. Посетители баров похожи на посетителей грошовых лавчонок: они убивают время и все остальное.
Я вошел вслед за Генри. За одним из столиков сидели его знакомые. Смотрите-ка, вот профессор того-то. А вот профессор еще чего-то. А это такой, а это сякой. Целое застолье. Несколько женщин. Женщины почему-то были похожи на маргарин. Все сидели и большими кружками пили зеленую отраву в виде пива.
Передо мной поставили кружку с зеленым пивом.
Я поднял ее, затаил дыхание и сделал глоток.
— Мне всегда нравились ваши произведения, — сказал один из профессоров. — Вы напоминаете мне…
— Извините меня, — сказал я. — Я сейчас вернусь…
Я рванул в сортир. Разумеется, там была жуткая вонь. Милое, причудливое заведеньице.
Бары… на каждом шагу!
У меня не было времени открывать дверь кабинки. Пришлось воспользоваться писсуаром. Рядом со мной стоял местный дурачок. «Мэр» города. В своей красной шапочке. Шут гороховый. Дерьмо.
Я проблевался и окинул его самым похабным взглядом, на какой только был способен, после чего он вышел.
Потом вышел я и уселся перед своим зеленым пивом.
— Вечером вы читаете в…….? — спросил меня кто-то.
Я не ответил.
— Мы все придем.
— Не исключено, что я тоже приду, — сказал я.
У меня не было выхода. Деньги по их чеку я уже получил и истратил. Еще выступление, еще денек, и я мог оттуда линять.
Все, чего я хотел, — это вновь очутиться в своей комнате в Лос-Анджелесе, задернуть все шторы и попивать «Уайлд тёрки», закусывая сваренными вкрутую яйцами и дожидаясь, когда по радио передадут что-нибудь из Малера…
Девять часов… Белфорд привел меня в зал. Там стояли круглые столики, за которыми сидели люди. Там была сцена.
— Хотите, чтобы я вас представил? — спросил Белфорд.
— Нет, — сказал я.
Я отыскал ступеньки, которые вели на сцену. Там были столик и кресло. Я поставил на столик дорожную сумку и принялся извлекать оттуда свои пожитки.
— Я Чинаски, — объявил я, — а это — пара трусов, вот носки, вот рубашка, вот пинта виски, а вот и несколько сборников стихов.
Виски и стихи я оставил на столике. Содрал с бутылки целлофан и отхлебнул из горлышка.
— Вопросы есть? Они молчали.
— Ну что ж, тогда начнем.
Сначала я прочел им кое-что из старых вещей. С каждым глотком стихи становились лучше — для меня. Так или иначе, студенты вели себя хорошо. Они попросили лишь об одном: чтобы не было никакого вранья. Я решил, что это справедливо.
Я продержался первые тридцать минут, попросил десятиминутный перерыв, спустился, прихватив бутылку, со сцены и подсел за столик к Бедфорду и четырем или пяти другим студентам. Подошла девчушка с одной из моих книжек. Бога ради, крошка, подумал я, я оставлю автограф на всем, что у тебя имеется.
— Мистер Чинаски?
— Он самый, — сказал я, взмахнув рукой гения.
Я спросил, как ее зовут. Потом что-то написал. Нарисовал парня, голышом гоняющегося за голой бабой. Поставил дату.
— Большое спасибо, мистер Чинаски.
И это все, на что они способны? Сплошь дерьмо собачье.
Я вырвал свою бутылку изо рта у какого-то типа.
— Слушай, мать твою, ты уже второй раз к ней присасываешься. А мне еще полчаса там потеть. Не смей больше трогать бутылку!
Я уселся на стол, отхлебнул глоток и опять сел на место.
— Стоит ли избирать себе карьеру писателя? — спросил меня один из юных студентов.
— Ты что, хочешь всех насмешить? — сказал я.
— Нет, я серьезно. Вы бы посоветовали человеку стать профессиональным писателем?
— Не ты выбираешь писательское ремесло, а оно тебя.
После этих слов он от меня отстал. Я выпил еще и вновь поднялся на сцену. Любимые вещи я всегда оставлял напоследок. В колледже я читал впервые, но предварительно, в качестве разминки, я два вечера подряд выступал по пьяни в одном лос-анджелесском книжном магазине. Лучшее надо оставлять напоследок. Так всегда поступают дети. Я дочитал до конца и закрыл книжки.
Аплодисменты меня удивили. Бурные и продолжительные. Я был сбит с толку. Стихи были не настолько хороши. Они аплодировали по какому-то другому поводу. Наверное, по поводу того, что я наконец закончил.
Один из профессоров устроил у себя вечеринку. Профессор этот был очень похож на Хемингуэя. Конечно, Хемингуэй умер. Но и профессор едва ли был жив. Он бесконечно рассуждал о литературе и писательском ремесле — обо всех этих гнусных ебучих вещах. Куда бы я ни пошел, он плелся за мной. Он сопровождал меня повсюду, кроме уборной. Стоило мне обернуться, и он был тут как тут…
— А, Хемингуэй! Я думал, ты умер.