Возвращение Веры - Владимир Некляев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот тебе и Бабыб.
С вокзала, где, дрожа, потому что все видела своими глазами, ждала меня Наташа, я позвонил своему адвокату в Стокгольм и сказал, что для него в Мальме есть работа.
Святослав
Я не похож был на убийцу, даже на бандита обыкновенного вряд ли тянул, так, бродяга, который подошел и спросил, можно ли прикурить?.. Нет, я не спросил, у меня сигарета была в левой руке, а правой я показал, что прикурить хочу, пальцами щелкнул… Он полез в карман, чтобы достать зажигалку, такую игрушку, зажигалку–пистолет, на небольшой маузер похожую, а я из пиджака, из нагрудного кармана настоящий пистолет достаю, который он, наверно, за игрушку–зажигалку принял, только побольше, чем у него, и я как будто встречно хочу дать ему прикурить — он, значит, мне, а я почему–то ему, поэтому он подумал, я в его глазах прочел: «Что за цирк? Припыленный, мужик, что ли?..» — а я ровненько посередине лба ему, над переносицей, как раз туда, где индусы тики свои ставят, выстрелил. Он не понял ничего, удивился только: «Вот е-мое…»
Ему не повезло. Не только потому, что по шведскому городу Мальме он с красно–зеленым пакетом, с нарисованным на нем трактором «Беларусь» шел, а вообще не повезло. А могло бы повезти. Мы никогда бы могли не встретиться, если бы я не подался в Швецию, где подловили меня в Мальме на завтраке в ресторане отеля «Хилтон» — и я познакомился с Рожном.
Меня в Стокгольме один цыган научил этому: заходишь утром в ресторан отеля, когда там завтрак, с таким видом, будто ты в этом отеле живешь, и набираешь со шведского стола еды, сколько захочешь. Еще и с собой бутербродов на целый день набрать в карманы можно, никто не следит.
Одежда только надо чтобы была более–менее… Не смокинг, но и не лохмотья, как на мне. Поэтому официант в «Хилтоне» ко мне и прицепился.
Если словят, то что же: подержат — и отпустят, потому что в тюрьме ты дороже им обойдешься, чем, пару бутербродов украв, на воле. Но мне нельзя было попадаться, потому что если словят, то депортируют: я убежал из лагеря. А убежал потому, что мне отказали в политическом убежище, а значит, все равно бы депортировали.
Звучит страшно: лагерь. Тепло, сыто. Жил я в отдельной комнате, от квартиры все равно отличается — кухня с туалетом в коридоре. Живешь на всем готовом, а тебе еще и деньги каждый месяц дают, как беженцу. По шведским меркам — мелочь, но в Волковыске я за такую мелочь отцовский дом продал.
Я в Волковыск из Минска вернулся, веру потеряв. Во все. Потому что потерял женщину, которую любил и которая сказала однажды, что из–за меня и всех этих самых недоразвитых, как я, она потеряла лучшие свои годы, молодость, женское счастье — ни на что жизнь положила. Под флагами и штандартами на шествиях и пикетах.
Выходило, что я тоже ни на что жизнь положил.
Женщину, как и все остальное, что я потерял, звали Верой.
Мы познакомились, когда ей и двадцати не было. На Деды, в Минске, около Восточного кладбища… Теперь ей почти сорок.
Двадцать лет прошло… Чьи–то дети родились, подросли, в первый класс пошли и школу закончили. Но не наши дети, мы все в шествиях и пикетах… Ни работы, где бы платили, чтобы нормально жить, ни семьи, ни дома…
На те Деды, с которых все наши шествия и пикеты начались, меня преподаватель истории, я в институте тогда учился, позвал. Вместе с Настой, которую, как мне казалось, пока Вера не встретилась, я любил. Наста тоже была из Волковыска, на год позже меня — и из–за меня, как она говорила, — в институт поступила. Учились мы на одном факультете, жили в одном общежитии. Когда кончалась стипендия, а кончалась она на удивление быстро, и живот сводило от голода, мы ходили на Комаровский рынок, где пробовали, как будто купить собирались, всего понемногу, что там было: колбас, сыров, рыбы… По кусочку, по ломтику — так и наедались. Если же отламывался кусок, который уже не пробуют, а покупают, и торговцы поднимали крик, Наста внезапно сбрасывала свитер или кофту, что там на ней было: «Посмотри на ребра студенческие, морда спекулянтская! И ты меня куском сыра попрекать будешь? Да подавись ты им! На, задавись!..»
У Насты с детства были способности к эффектам…
Уходя с рынка, мы еще и семечек с орехами, тоже как будто пробуя, с собой набирали… Так что, может быть, и ни при чем тот цыган, который в ресторанах отелей завтракать меня учил. Красть понемногу я уже и сам умел.
А кто у нас не крадет хоть понемногу? Я у брата своего двоюродного, который хвастался, что за всю жизнь не украл ничего, спросил однажды: а что ты мог украсть? Люк канализационный, когда литейщиком на промкомбинате был? Газету вчерашнюю, когда почтальоном ходил?.. Брат и заткнулся.
Знать про себя, что он не вор, может разве тот, кто имел возможность украсть — и не украл. Как и про то, что он не убийца, может знать только тот, кто мог убить — и не убил.
Я бы многих убил, если бы мог. И впервые почувствовал это на те Деды около Восточного кладбища.
Вера на Восточном кладбище оказалась случайно. Хотя, скорее всего, это мы с Настой оказались там случайно, а у Веры прадед с дедом, а теперь уже и отец, на том кладбище похоронены. И она пришла на Деды, как на Деды, а там такое… Толпа, милиция, дубинки… Милиционеры рассекать толпу начали, мне мерзостью ядовитой, которая «черемухой» почему–то называлась, в лицо брызнули и в «воронок» потянули, по ребрам лупя. Меня тащат, лупят, а Наста, я из–под локтя выкрученного, из–под подмышки вижу, в сторону отворачивается. Не кричит, как на рынке: «Посмотрите на ребра студенческие, морды милицейские!» — а как будто и не видит, как меня по тем ребрам…
Назавтра извинялась: боялась, что из института попрут.
Через день она выступила по телевидению как свидетель событий… В компании с секретарем партийного ЦК, который клялся, что милиция действовала в рамках закона. Наста засвидетельствовала, что никто дубинками никого не бил и «черемухой» не травил. Вот ведь она там была — и не побитая, и не отравленная…
Года через три, когда секретарей ЦК не стало и клясться стали другие, Наста снова выступила по телевидению. В этот раз вместе с актером, который рассказал, как коммунисты с гебистами сделали его сексотом. А Наста рассказала, как ее, студентку, те коммунисты с гебистами заставили врать про то, что было на Деды, угрожая выгнать из института. И как–то так выходило, что Наста с сексотом — герои. Не каждый, мол, найдет в себе мужество, чтобы признаться…
«Два сапога пара, далеко пойдут», — сказала про них Вера, но угадала не про двоих. Актер, склонный к алкоголизму, спился, а Наста, склонная к журналистике, побегала немного, пока они держались, по редакциям независимых изданий, потом перебралась в издание государственное, а из него — во власть. Высоко там сидит, далеко глядит — тут Вера угадала…
После одного из арестов ждала меня за воротами тюрьмы шикарная женщина в шикарной машине. Такой себе голливуд — у Насты по–прежнему были способности к эффектам… Она сказала, что намеренно сделала так, чтобы все видели, потому что устала «отмазывать» меня тайком, потому что это во вред ей, потому что про все доносят, поэтому в следующий раз меня посадят не на неделю–другую, а надолго, она уже ничем не сможет помочь, а если и сможет, то не станет…
— И не надо. Я же не просил.
— Он не просил! А мать твоя, пока жива была? А родня, а друзья наши институтские? «Наста, ты же его знаешь!..» Когда–то знала, теперь — нет!
Она нервничала, пальцы дрожали, когда прикуривала…
— Тебя, оказывается, и я когда–то не знал.
Она не хотела слушать про то, что было когда–то.
— Я выбрала лучшую жизнь, ты — худшую. Сознательно! Спроси у наших, у волковыских, хоть у кого: нормальный человек захочет жить не лучше, а хуже? Ты захотел… Живи! Но без меня. Я не хочу, чтобы твое худшее мешало моему лучшему. А то еще и разрушило его.
Недавно ее позвали из ее большого кабинета в кабинет еще больший и настоятельно потребовали от меня откреститься… Так она же открестилась еще на тех Дедах… Когда меня тащили в «воронок», а она в сторону отворачивалась… А Вера на те Деды, совсем же незнакомая, откуда–то из толпы людей как бросилась: «Вы что?! Вы куда его?!» Отбила у милиционеров, хоть и знать меня не знала. Потом говорила: «Если бы знала, не отбивала бы, пусть бы затащили… Пусть бы вас всех тогда позабирали и расстреляли в Куропатах. Хоть бы легенда о вас осталась…»
Вера, наверное, тоже многих бы убила, если б могла.
Только она позже такой стала. Тогда, на те Деды, она не была такой. Как легко все она любила! Людей жалеть… Музыку слушать, стихи читать, у нее тяга была — читать стихи… И слезы в ее глазах стояли высоко, как в небесах.
Все, что катится,
Докатится до нас.
И докатилось.
На кладбище как раз,
Где в снах навечно спят
И спят без снов