Земная оболочка - Рейнолдс Прайс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты должна знать — для меня, как и для тебя, это впервые.
И дальше все стало пополам — время, пространство, ощущения, прелесть новизны.
Жалкий глупец! Он не увидел ничего, потому что не заглянул — даже не догадался, что следует научиться заглядывать, — в ее последнюю, но надежную цитадель — прелестную головку, которая, казалось, так и тянется к нему (еще один хрупкий дар), тогда как каждая клеточка ее мозга истошно вопила об отчаянии, о потерянности, об одиночестве.
Три часа сна не были отдыхом, они были казнью, хуже того — прозрением; все эти три часа она видела, как по ее воле разваливается их семья. Во сне, который длился без перерыва, здесь, в Виргинии, она увидела своего отца в их затихшем доме; он лежал на спине подле спящей матери в их высокой черной кровати — лицо чуть задрано, широко раскрытые глаза сверлят кромешную тьму, стремясь проникнуть сквозь пол и стены, отделяющие его спальню от Евиной. Когда это ему удалось, он долго обшаривал глазами пустую половину кровати (позади спящей Рины), затем закрыл их, стал медленно перекатываться огромным телом влево и лег плашмя на спящую мать — она так и не проснулась, когда он приник открытым ртом к ее губам и стал поглощать ее короткие отрывистые вздохи, пока не выдышал ее дотла, до смерти. Тогда он поднялся и пошел, не зажигая огня, в соседнюю спальню — он хорошо ориентировался в темноте, — где и повторил свое респираторное хищение, выдышав Кеннерли, который мог бы оказать сопротивление, но хотя не спал и во все глаза глядел на отца, смиренно принял смерть. Затем отец пошел наверх к Рине, которая тщетно пыталась бороться с ним, однако скоро и голова ее и тело исчезли под ним, не просто лишенные дыхания и жизни, но поглощенные им, чтобы, войдя в его плоть, дать ей питание. Затем он перекатился с пустого теперь места Рины на середину кровати и лег на спину, по-прежнему сверля в темноте взглядом штукатурку, и сказал: — Ну, а теперь Ева.
Форрест отъединился от нее, подтянул простыню и одеяло и укрыл ее и себя. Она лежала на спине, он на левом боку, справа от нее, видя перед собой ее профиль. Нужно проверить, смогут ли они — решатся ли — разговаривать, найдут ли нужные слова после того, что произошло наконец между ними. Он с усилием подыскивал слова — вопрос лучше всего — и вдруг понял, что лишь тратит попусту время.
— Чем бы нам заняться, когда мы встанем? — сказал он.
Глаза Евы были по-прежнему устремлены в потолок, но голос прозвучал ласково:
— Решай сам.
Он повернулся на спину и стал думать, затем дотронулся под одеялом до ее бедра.
— Мы купим тебе кое-что из одежды и пошлем телеграмму сестре о нашем приезде.
— Не говори мне, — сказала Ева.
Он вопросительно посмотрел на нее.
— Ты сам придумай, что мы будем делать, и распоряжайся мной, только ничего не говори заранее.
Он обдумал и эти слова и улыбнулся.
— Решено, — сказал он с улыбкой, — решено давным-давно. — И снова достал из-под одеяла ее руку, желая поцеловать ее, перед тем как встать.
Но когда его пальцы сомкнулись вокруг ее запястья, она потянула руку к себе.
Подумав, что ей неприятно или, может быть, больно, Форрест отпустил ее и, кивнув с улыбкой, сделал движение встать.
Но она протянула другую руку, взяла его за плечо и с неожиданной силой привлекла к себе, отдавая ему свое прохладное теперь тело. Затем, сомкнув руки у него на затылке, прижала его губы к своим и в молчании, стойко перенесла вручение дара, которого сама искала.
512 мая 1903 г.
Дорогая сестра!Посылаю это письмо на имя Кэт Спенсер, в надежде, что она сумеет передать его тебе. Если так, то, дочитав эту фразу, ты убедишься, что я здорова и счастлива, кап мне и не снилось. Я только надеюсь, что тебе не пришлось пострадать за меня, — а если все же и пришлось, то теперь тучи уже рассеялись, — надеюсь также, что, дочитав это письмо до конца, ты убедишься, что претерпела не зря и что когда-нибудь и на твою долю непременно выпадет подобное счастье.
Не стану описывать в подробностях ночь нашего расставания. Боюсь, как бы это письмо не попало во враждебные руки: тогда кое-кто из тех, кто помог нам, может поплатиться за свою доброту. Достаточно сказать, что через три часа после того, как я с тобой распрощалась, мы с мистером Мейфилдом стали мужем и женой, заключив вечный союз согласия и любви, тем более для нас радостный, что мы так долго этого ждали. По уже сказанной причине я не могу ответить тебе подробно на главный вопрос, который ты задала мне несколько недель тому назад; вкратце скажу лишь — да: двое становятся одним, отчего оба только выигрывают.
Я смогу гораздо больше рассказать тебе об этом, если мы когда-нибудь встретимся. Впрочем, какое может быть «если» в отношении нас с тобой. Никакого, конечно. Только, прошу тебя, напиши мне поскорее, что папа, мама и Кеннерли больше на нас не сердятся и хотят увидеть нас не меньше, чем мы их. Напиши мне об этом, Рина — напиши, что мои надежды совпадают с надеждами дорогих мне людей. Я неустанно молю бога, чтобы это было так. Я ни о чем другом не молюсь, не представляю себе другого ответа и даже не хочу гадать, пока ты не пришлешь радостную весть, что единственная мечта моя, не сбывшаяся до сих пор, сбылась, или же, наоборот, напишешь, что надежды мои тщетны.
Поэтому напиши мне сразу же — хотя бы одно слово «да» или «нет». Даю внизу адрес сестры Форреста; когда я увижу написанные твоей рукой слова «все в порядке», я напишу тебе, как мы проводим, эти первые счастливые дни.
О тебе и обо всех остальных я постоянно думаю и всегда буду думать. Скажи им об этом, хотят они того или не хотят.
Твоя любящая сестра
Ева Мейфилд. Адрес: Миссис Джеймс Шортер. Брэйси, Виргиния. * * *12 мая 1903 г.
Дорогой Торн.Я — как видишь — жив и для полноты счастья мне не хватает только уверенности, что тебя порадует новость, которую я имею тебе сообщить. Словом, единственное, что омрачает мою жизнь сейчас, это мысль, что ты, твоя милая мать и кое-кто из моих школьных коллег можете зачислить меня в категорию лгунов, обманщиков, нарушителей священного долга и предателей по отношению к своим друзьям.
Тот факт, что рука моя пишет эти слова, доказывает достаточно наглядно, что я веду счет одолевающим меня сомнениям, моментам отчаяния, которые неизменно порождают в моем мозгу мучительные картины — твоя мать, осуждающе покачивающая головой, ты сам, холодно смотрящий на меня и медленно выговаривающий слова: «Форрест, оставь наш дом». То ли я вижу сквозь завесу расстояния? Или, по своему обыкновению, занимаюсь напрасным самоистязанием? На это можешь ответить мне только ты, мой дорогой друг из прошлого, друг, которого мне так не хотелось бы потерять.
Если же ты не можешь пока что дать мне ответ, если ты и твои близкие воздерживаетесь пока что считать меня своим другом из-за того потока злословия и сплетен, который обрушился на нас с Евой, то вот тебе отчет об истинном положении вещей, и да будет бог мне свидетелем. Ты можешь сообщить эти факты всем и каждому и, если кто-то станет уверять тебя, что у него другие сведения, знай: его сведения — ложны.
Я люблю ее вот уже почти два года, с того самого дня, когда осенью позапрошлого года она пришла в мой класс. Ты спросишь: почему? И мой чистосердечный ответ — ответ, который я долго искал и обдумывал: «Понятия не имею». Ты знаешь ее дольше, чем я, знаешь с рождения — чему я завидовал, так это твоим воспоминаниям о ее раннем детстве, — поэтому не стану описывать ее прелести. Мне, как и тебе, случалось встречать неотразимых красавиц, сознававших свою неотразимость, чьи чары были неодолимы, как земное притяжение, но на меня они производили не больше впечатления, чем на несмышленого младенца. Ева же с первой минуты заполнила собой весь мой мир; кажется, нет такого подвига, которого я не совершил бы ради нее. Я никогда не испытывал ничего подобного, даже в отношении своей матери, рано умершей, которая, после того как нас бросил отец, старалась дать нам с сестрой все, что было в ее силах. Шли месяцы, а я не обнаруживал в Еве ни единой погрешности, ни единого изъяна, и мне стало казаться, что другой такой мне не встретить, что если я пренебрегу представившимся мне случаем, то больше он не повторится и я окажусь приговоренным (вернее, сам себя приговорю) к постепенно иссушающему душу одиночеству, затворничеству, самосозерцанию, которые, как я ощущал, уже подступали порой к сердцу, — о чем я говорил тебе.
Итак, в апреле я пошел ва-банк и выиграл. Заметил ли ты что-нибудь? Впрочем, как ты мог не заметить? Помнишь тот день, когда мы сопровождали два класса к Источникам. После обеда все отправились в чащу переодеваться в купальные костюмы, а мы с ней — непреднамеренно, я на этом стою, — очутились вдвоем в полуразрушенном павильоне. Нас разделяла висевшая в нем духота, засоренные ручейки у наших ног, холодный полумрак, но мы тянулись друг к другу, как полная луна к земле. Торн, клянусь тебе, я не коснулся ее. Я сказал: «Ева Кендал!» Она ответила: «Да, сэр!» Я спросил ее: «Смогли бы мы соединить навеки наши жизни? Вот прямо сейчас, взять и соединить?» И она ответила: «Да, сэр». Я не мог дотронуться до нее — кто-то шел к павильону, — я даже не сделал попытки приблизиться к ней. Мы связали наши жизни, стоя на расстоянии нескольких шагов друг от друга. И тем не менее союз наш нерасторжим — по крайней мере, я непрестанно молю бога об этом. Затем вошел ты, обеспокоенный нашим отсутствием. Что же ты увидел? До того часа я всегда был полностью с тобой откровенен — никаких секретов, никаких утаенных желаний, — но, хотя ты и задержался на миг в дверях, за которыми ярко светило солнце, и окинул нас взглядом, ты не сказал мне в течение нескольких последующих недель ни слова по этому поводу; я не услышал от тебя ни единого вопроса, ни единого предостережения. Скажи мне, Торн, — не обнаружил ли ты в пашем с Евой союзе какой-нибудь червоточины — не показался ли он тебе нечист, как вода источников, над которыми мы стояли в полумраке? А ведь, наверное, нам следовало бы заняться их очисткой.