Барыня уходит в табор - Анастасия Дробина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вор он, что ли? – осторожно спросил он как-то у вездесущего Кузьмы.
Тот в ответ усмехнулся:
– Да если бы… Купчихами кормится.
– Это как? – не понял Илья.
– А вот так. Не знаешь, что ль, как у них? Муж – по закону, офицер – для чуйств и дворник – для удовольствия. Только у некоторых вместо дворника – наш Гришка.
– Врешь! – Илью даже передернуло.
– Не вру. Спроси у наших, коль не веришь. Долгополова купчиха с ним жила и Пореченкова с Большой Полянки, а сейчас он вроде возле Прянишниковой вдовы из Староданиловского крутится. Купчихи его куда как любят! В ресторанах кормят, сами кольца дарят, с себя последнее снять готовы… Фу! Ладно, я не говорил, ты не слышал. Яков Васильич не любит, когда про это разговоры ведутся…
Кроме цыган на Живодерке селился бедный люд – мелкие торговцы, чиновники, прачки, мастеровые и желтобилетные девицы. По соседству с Большим домом стоял доходный дом купца Маслишина – бесформенная, заваливающаяся набок развалюха, сверху донизу набитая студентами. Эта веселая, горластая, всегда голодная братия запросто бегала в гости к цыганам, «стреляла» на несколько дней сахар и масло, целовала ручки цыганским девчонкам и слушала «на халяву» песни. Цыгане, в свою очередь, с восторгом прислушивались к голосовым упражнениям студента консерватории Рыбникова – огромного человека с лицом былинного Добрыни Никитича и мощнейшим басом, которым он ревел оперные арии на всю Живодерку. «Эк его забирает – стены дрожат! Право слово – отец протодьякон! – свешиваясь из окон, восхищались цыгане. – Дает же бог счастье такое…» Среди хоровых ходили слухи о том, что Яков Васильевич сам – лично! – просил Рыбникова попеть у него в хоре, но студент отказался «по идейным соображениям». Когда же Илья спросил у Митро, что может означать последнее, тот с умным видом заявил: «Воспитание не такое. Он же не из простых, у него мамаша – попадья под Тулой. Чего ему в кабаке петь?»
В глубине Живодерского переулка притулился старый двухэтажный особняк со звонком и кривоватой надписью на двери: «Заведение». Это был публичный дом мадам Данаи, дела которой были в довольно сильном расстройстве. Богатые люди в «заведении» бывали редко: преобладали купцы средней руки, мещане и даже мастеровые из зажиточных. Десять девиц старались как могли, но доходы веселого дома не повышались. По утрам мадам Даная пила чай в Большом доме, жаловалась цыганкам на бедность, иногда продавала им вязаные шали и салфетки – то был побочный заработок ее девушек – и кое-как оплачивала обучение в гимназии двоих сыновей.
Богиней Живодерки была Настя Васильева. За день ее белое платье и алая шаль умудрялись промелькнуть чуть ли не в каждом доме узкой, грязной улочки. Ее голос звенел из маслишинской развалюхи (Настя брала уроки итальянского вокала у студентов), слышался из окон заведения мадам Данаи (Настя учила девиц наигрывать на гитаре), гневно гремел на всю Живодерку, если надо было унять раскуражившегося отца семейства, рассыпался смехом на углу, где мастеровые играли в лапту или бабки, и легко перекрывал три мужских голоса, когда ссорились братья Конаковы. Стоило где-нибудь вспыхнуть скандалу или начаться пьяной драке, как кто-нибудь из цыган грозил: «Сейчас Настьку позовем!» – и все затихало, как кипяток под слоем масла. Илья сам был свидетелем побоища на Тишинской площади между цыганами и фабричными, не поделившими девчонок. Настя примчалась немедленно, с грозным воплем бросилась между ощетинившимися, злыми парнями, выхватила у кого-то нож, швырнула на землю, охнула, порезав ладонь, – и все прекратилось. Через минуту цыгане бежали за водой, а мастеровые в двенадцать рук искали чистый платок – перевязывать ручку Настасье Яковлевне. Она легко успокаивала пьяных и первой входила в дом дяди Васи, когда тот на седьмой день запоя начинал ломать мебель, гонять синих чертей и выкидывать на улицу жену и дочь. Из дома купца Ракитина, страдающего приступами белой горячки, за Настей раз в месяц высылалась целая делегация – чада и домочадцы, кланяясь, просили «угомонить кормильца». Настя молча надевала шляпку, набрасывала на плечи шаль, шла – и наводила порядок. Яков Васильев, кажется, не одобрял этих поступков дочери, но вслух не возражал.
Матери у Насти не было – она умерла сразу после родов. Цыгане говорили, что она была еще красивее Настьки, во что Илья, как ни старался, поверить не мог. Разве могли быть у кого-то на свете глаза красивее этих черных глаз, спокойных и насмешливых, никогда не сердящихся, или такие же дрожащие ресницы, мягкие губы, густые и тяжелые косы с вьющейся прядкой у виска? Разве могла хоть одна цыганка спеть таким чистым и звонким голосом, то взлетающим к облакам, то падающим на бархатные низы, куда и не всякий бас мог спуститься? Разве еще кому-то было бы так к лицу белое платье, подчеркивающее нежную смуглоту лица? У кого еще были такие тонкие пальцы, хрупкие запястья, такие плечи? Да что тут говорить…
В Большой дом к Васильевым Илья заходил редко: мешала непонятная робость. Если ему нужен был Митро, он предпочитал свистнуть под калиткой. В первое время Илья надеялся, что на его свист хоть раз выглянет Настя. Но высовывался кто угодно – Стешка, Фенька, Аленка, гроздь вопящих ребятишек, мать Митро Мария Васильевна, сам Митро и один раз даже сам Яков Васильевич (Илья тогда чуть не умер со страха), – а Настя не показалась ни разу. Иногда они встречались на улице. В первый раз это случилось на другой день после ночной истории с ветлой. Илья боялся поднять на Настю глаза, но та как ни в чем не бывало поздоровалась, спросила что-то о Варьке, пожелала удачного дня и пошла по своим делам. Из этого Илья заключил, что Настя так и не разглядела, кто сидел ночью на дереве.
Варька, которую приняли в хор, бегала веселая. Целыми днями пропадала у цыган, учила новые романсы, заказывала платья, покупала туфли, примеривалась к персидской шали в лавке еврея Шлоймы. Илья без спора давал деньги: его сестра не должна выглядеть замарашкой среди городских певиц. Вечерами Варька вместе со всеми шла в ресторан, возвращалась глубокой ночью или вовсе под утро, будила брата, восторженно рассказывала о заработанных деньгах, клялась, что Илья, согласись он тоже поступить в хор, сможет «взять» в десять раз больше. Илья ругался, что его разбудили, отмахивался, засыпал снова. Всерьез уговоры сестры он не принимал. И впоследствии утверждал, что ноги бы его в хоре не было, не появись у Макарьевны в один из ветреных и холодных октябрьских дней злой, как черт, Арапо.
– Ну, все, ромалэ, доигрались! – мрачно сказал Митро, входя в горницу. Илья, Макарьевна и Варька, резавшиеся за столом в дурака, прекратили игру и дружно повернулись к нему. Кузьма украдкой вытащил из колоды козырного туза, сунул его в рукав и тоже воззрился на пришедшего: