Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…О, этот день, 13 января 1912 года, окажется памятным многим! В ту ночь в «Собаке» чествовали Бальмонта… без Бальмонта. Сам Бальмонт был в это время в Париже, но вечер в «Собаке» был посвящен ему – к тому времени чуть ли не классику. Шумно, дымно, крикливо – так было в тот вечер в подвальчике. А Высотская, представьте, всего этого даже не заметит – не упомянет в своих воспоминаниях. Зато она, пришедшая сюда с подругой, актрисой Алисой Твороговой, запомнит все, что касалось Гумилева. Весь вечер Гумилев, несмотря на присутствие жены, просидит за столиком Высотской.
Потом, еще до рождения сына от него, Высотская первая порвет с ним и навсегда уедет в провинцию. В документах будет значиться как вдова, хотя юридически таковой не была. И в одном из писем Мейерхольду, с которым подружилась еще до Гумилева, напишет уже из провинции: «Когда я вернусь в Петербург? Мне кажется… никогда… Я была влюблена в город, я так часто бродила ночью, одна, и он знает все мои чувства, все мысли, все, что было эти четыре года. Теперь он умер вместе с моей сказкой… Я не могу приехать. Моя жизнь совершенно изменилась. Судьба. Я ничего не могу изменять в своей жизни». Позже взмолится: «Не надо говорить, чтобы я приехала… Это невозможно, нельзя. Поверьте мне».
Она будет работать режиссером в любительских театрах, преподавать в школе музыку. Но, главное, там, в Курской губернии, родит сына от Гумилева и назовет его Орестом. Ахматова в 1930-х годах, когда обе женщины подружатся, легко убедится в отцовстве Гумилева. «У него, – скажет про Ореста, – Колины руки…» Но самая большая странность, какая-то мистика состоит в том, что сначала Высотская и Ахматова умрут в один год, а потом, через десятилетия, также в один год скончаются и их сыновья – Лев и Орест[151]…
…Гумилев еще вернется в дом на 5-й линии, с которого я начал свой рассказ. Здесь поселится его друг Шилейко, и Гумилев в 1914 году остановится у него. Гумилев приедет из Прибалтики от Татьяны Адамович, с которой у него вспыхнет долгий роман. И вот с нею-то случилось в дальнейшем нечто и вовсе необъяснимое. В 1968 году, уже после смерти Ахматовой, брат Татьяны, поэт Георгий Адамович, уехавший в начале 1920-х в Париж, скажет журналисту Аркадию Ваксбергу, что у его сестры от Гумилева также был сын. «Скорее всего», скажет, от Гумилева! И знаете, как Татьяна его назвала? Орестом – так же, как и Ольга Высотская. Но и это не все. Татьяна, навсегда уехав в Польшу, став там балетмейстером, выйдет замуж и возьмет фамилию мужа – Высоцкая. Два сына с именем Орест от двух женщин с одинаково звучащими фамилиями – не слишком ли даже для Гумилева?
Впрочем, и о Татьяне, и о версии Ваксберга я расскажу у следующего дома поэта.
36. NOBLESSE OBLIGE… (Адрес третий: Тучков пер., 17, кв. 29)
Этот дом, продуваемый со всех сторон морскими ветрами, может, самый таинственный петербургский дом Гумилева. Я уже писал о нем, рассказывая об Ахматовой. Но не сказал, что нынешняя хозяйка квартиры, где поэт снял комнату в 1912 году, жаловалась мне, что жилье это, когда она въехала сюда, «пошаливало». По ночам здесь раздавались иногда чьи-то глухие голоса, тупились столовые ножи, а собака подолгу лаяла, уставившись в один и тот же угол.
Да, я опять говорю о «Тучке». Ахматова, кстати, чтобы ни утверждали ныне исследователи ее жизни, не только ночевала здесь иногда, но и жила, наезжая сюда из Царского. Но комнату снял тут именно Гумилев, и обойти этот дом в его жизни никак невозможно. Всем, кстати, говорил, что снял комнату здесь, чтобы быть поближе к университету, где к тому времени восстановился. Хотя это лишь одна причина. Мне лично видятся, по крайней мере, еще три. Во-первых, сбежал от сына-младенца, которому только-только исполнился месяц. Во-вторых, в двух шагах отсюда, на квартире его друга Лозинского, образовалась тогда же редакция их общего поэтического журнала «Гиперборей». А в-третьих… Впрочем, о третьей причине я, пожалуй, скажу позже…
Вообще, несмотря на то, что Гумилев рано начал издавать книги своих стихов, он трудно входил в круг петербургских поэтов. В 1935 году мэтр, учитель, законодатель мод Серебряного века Вячеслав Иванов скажет о Гумилеве: «Наша погибшая великая надежда». Какой пафос, однако, какой высокий тон! Убили, дескать, великого поэта. Но тогда, в начале 1910-х, Вячеслав Великолепный не только не считал его великим – едва ли не презирал. «Ведь он глуп, – говорил С.Маковскому, – да и плохо образован, даже университета окончить не мог, языков не знает, мало начитан». Даже Ахматовой, когда она с мужем приходила в его дом, на «Башню», он потихоньку от Гумилева втолковывал, что тот ей не пара. Лукавый был человек! И мнения его тогда не были безобидны – могли уничтожить любого. Их подхватывали на лету, их придерживались многие. Они, эти «многие», и трепали имя Гумилева по салонам да собраниям. И слишком, мол, церемонный, и высокомерный, и заносчивый. Даже друг Гумилева, А.Толстой, и тот напишет: «Длинный, деревянный, с большим носом… В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой». Напыщенность, важность… Хотя на деле, по словам Ахматовой, он был на редкость простым и добрым человеком. И еще, повторю, вечно хотел быть первым. Кстати, состязание за «первенство» в поэзии он, как сын военного, может быть, слишком прямо сравнивал с ранжиром и чинопочитанием. Любил повторять: «Чин чина почитай!» К.Чуковский довольно язвительно напишет об этом в дневнике: «Сейчас вспомнил, как Гумилев почтительно здоровался с Немировичем-Данченко (писателем, братом режиссера. – В.Н.) и даже ходил к нему в гости – по праздникам. Я спросил его, почему. Он ответил: “Видите ли, я – офицер, люблю субординацию. Я в литературе – капитан, а он – полковник”». Горького, кстати, вообще называл «генералом». Не отсюда ли, рискну предположить, кажущаяся важность и чопорность его? «Noblesse oblige» – «положение обязывало». Ведь он был уже и главой акмеизма – придуманного им направления в поэзии, и основателем знаменитого – первого еще – «Цеха поэтов»[152].
Впервые «Цех поэтов» собрался на квартире Городецкого (Фонтанка, 143, кв. 5). Пяст, Кузьмина-Караваева, А.Толстой с женой, Мандельштам, Нарбут, Зенкевич, Василий Гиппиус – всего в «Цех» вошли двадцать шесть поэтов. Был здесь в тот вечер и Блок с женой, которая пришла в «новой лиловой бархатной шубке». Не знаю, говорили ли о направлениях в поэзии, но точно известно, что читали стихи, веселились, даже танцевали. «Было весело и просто. С молодыми добреешь, – запишет в дневнике Блок. – Кузьмина-Караваева танцует. Тяжелый и крупный Толстой рассказывает, конечно, как кто кого побил в Париже». Смешно… Ведь те же рассказы Толстого – «кто кого побил в Париже» – и через двадцать пять лет отметит у него Михаил Булгаков. Заметит Блок здесь и Ахматову. Правда, случится конфуз. «В то время была мода на платье с разрезом сбоку, ниже колена, – расскажет потом Лукницкий. – У нее платье по шву распоролось выше… Это заметил Блок. Когда вернулась домой, ужаснулась, подумав о впечатлении, которое произвел этот разрез на Блока». Упрекнула мужа. Гумилев пожал плечами: «Я думал – так и нужно… Я ведь знаю, что теперь платья с разрезом носят…»
Впрочем, вернемся в Тучков переулок, а по пути заглянем в дом, который и ныне стоит почти рядом (Волховский пер., 2). На Волховском, в новой просторной квартире друга Гумилева, Михаила Лозинского (до этого он жил тут же, на Васильевском, – Румянцевская пл., 1), расположилась тогда редакция их общего журнала «Гиперборей»[153], где Гумилев опять станет первым: окажется главой журнала. Хотя официально редактором издания значился Лозинский.
Здесь, на Волховском, это отмечают все, было молодо и весело. Чаще всего смеялись тому, что бывавшие тут Мандельштам, Кузмин, Георгий Иванов, молодой Эренбург, Гедройц, – все писали так называемые «Античные глупости», шутливые подражания древним грекам. Про хозяина сочинили: «Буйных гостей голоса покрывают шумящие краны: // Ванну, хозяин, прими, но принимай и гостей…» Это – Мандельштам, он, задыхаясь от смеха, больше всего и изощрялся в античных глупостях. « – Лесбия, где ты была? – дурачась выкрикивал он и сам же отвечал: – Я лежала в объятьях Морфея. // – Женщина, ты солгала: в них я покоился сам!..»
В редакции все было и милым, и смешным. Когда Лозинскому, редактору, сказали однажды: «Запаздывает ваш журнал. Что подумают подписчики?» он сначала задумчиво наморщил лоб: «Действительно неудобно», а потом вдруг рассмеялся: «Ну ничего, я им скажу…» Тираж-то был двести экземпляров, а расходилось едва семьдесят. Так что всех «подписчиков» и впрямь можно было предупредить при встрече или, скажем, по телефону. Такой вот почти семейный журнал…
Собирались у Лозинского по пятницам в большом кабинете хозяина с желтыми кожаными креслами, толстым ковром и огромным зеркальным окном на Малую Невку, Тучков буян, вмерзшие парусники и барки на фоне красного зимнего заката. Горничная в наколке разносила чай, бисквиты, коньяк. «Фигурой был, конечно, Гумилев, – писал Георгий Иванов. – В длинном сюртуке, в желтом галстуке, с головой, почти наголо обритой, он здоровался со всеми со старомодной церемонностью… Садился, вынимал огромный, точно сахарница, серебряный портсигар, закуривал. Я не забуду ощущение робости (до дрожи в коленях), знакомое далеко не мне одному, когда Гумилев заговаривал со мною. В те времена я уже был с ним на “ты”, но это “ты, Николай”, увы, сильно походило на “Ваше Превосходительство” в устах подпоручика…» Расходились, когда в чинном кабинете наступал беспорядок. Гурьбой шли по лестнице, гурьбой подходили к «ручке» Ахматовой. Уже застегивая полость саней, Гумилев бросал: «Жоржик, я жду тебя завтра. Осип, не забудь принести мне моего Верлена. До свиданья, господа!..» Через три года они вновь соберутся здесь. Ахматова, как пишут, именно здесь прочтет друзьям свою поэму «У самого моря». Но это будет уже после третьей поездки Гумилева в Африку…