Том 1. Серебряный голубь - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Разве, душа, того сама не знаешь, — забыла? Не верю я, нет, не верю! Вспомни меня, ах, вспомни. Это — я же, это я тебя нашел!»
Сердобольно огородникова дочка склонилась и, жадно дыша, своими руками лилейными охватила тело белое, молодецкое, будто дитё малое, глянула в душу Иванушке, ровно сестрица оясненными от слез глазами, и не ветер потянул — тонкий из ее груди вздох провеял:
«Вспомнила, милый!»
Роковая меж ними теперь лежала тайна.
Солнце село. Над болотцем пар поднимался, серая утица воскрякнула жалобно. И лизала их мраком суковатая, павшая на них, тень. Повернула вдруг красавица лицо свое к пустырю.
Зеленошумный владыка, ярясь, ревниво восстал над окрестностью снова пленять ее, звать ее снова песнями бурно-нежными. Кажинный листик на его взвеянной кроне шелестел старинною прелестью: «Вас ли не захлестну ветвью, в вас ли не плесну песчаников».
«Моя ли одёжа не изумрудами выткана, не у меня ли, куста, корона царственно ветвистая, а ложе мое, разве не выстлано ложе алым бархатом песчаника? Почто же забыла меня, почто разлюбила?»
Выпрямилась она, безвластная, холодно метнула взор на Иванушку, люто его оттолкнула от себя: «Не твоя я душа, а его, куста, заря!»
На детское лицо ее отдаленная ярость испугом да крестною запечатлелась мукою.
А владыка чаровал ее песнями, что всегда ей певал: «Лютое ль горюшко ль сердце твое девичье тучей окручинит, на моих на ветвях есть где повеситься, есть где раскачаться. Веткой длинною шею белую захлестну — хлестну; ах, вино — кровь чарленая — запьянит, затуманят головушку!..»
«Почто же забыла меня, почто разлюбила?»
— «Не уходи, не чаруйся». Безумно ее охватил Иванушка, с ношей своей драгоценной бросился прочь от куста-ворожея. Освирепел куст, взвихрил окрестность. С позеленевшим лицом она билась в руках у Иванушки, будто пойманная утица.
Протянулась. Руки вдруг заломила. Изогнулась. Заряницей блеснула. На руках дурачка только ветер свистал перелетный.
Было пусто в полях, где раскинулся Иванушка, орошая песок слезами. Видел он на заре танцовавший шумный куст с далекого пустыря.
Нет!
Не было то заря! Нет, горько к бел-горючу камушку, горько девица под кустом припадала. Владыка властный, как смел, кто позволил ему своей рукой, сухой рукой, над ней, зарей, надмеваться?
Убивалась она горько.
Но недаром, знать, душа красная улыбнулась Иванушке: с белым, белым, закаменевшим поднялся лицом он, грозно на куст-кустяной понадвинулся. Силища теперь рвалась, из груди просилась исступленно и мощно. Источало теперь острые мечи его сердце, что из чаши осиянной пролиянную властно мощь током лучило диким. И ни поразглядеть глазом, ни порасслышать ухом ток тот сердечный, от руки богатырской, как от зеркала в пространство отданный. Как на кого ладонь богатырь направит, едкая сила так в того и взойдет огневицею; прямо грудью о камень падет изнемогшая птица; с ветрогонного дерева обдерет лист. А человек? Будто кислотой его сожженная грудь разорвется; тщетно туша на груди огонь ее попаляющий, побежит человек, да и рухнет. Вот какая теперь богатырская во груди у Иванушки силища.
Но убивалась она горько.
Заприметил его куст-кустяник, от красавицы от распростертой прочь бочком да бочком! К удальцу припустился. Шуйца его, вскипевшая водопадом зеленоярым, яро по кочкам хлестнула, яро разбрызгала кочки; прыснула туча зелени на ней богатырским посвитом холодным; лицо запрыснуло зеленью, когда дикая шуйца на хряснувшее плечо удальца легла адской болью. Изловил ее он у самого своего горла.
Ореолом зеленовейным, с носом, мятежно закинутым, с мощно изорванным бурей дуплом рта восстало полоумное, полоумное лицо; бесовское, оно мечтательно раскачалось над упавшим Иванушкой: молитвенно то владыка-куст упивался схваткой.
«На царя? Ты как смел, раб, на царя восстать? Аа…»
И обессиленно завизжал, отвалился, от бойца зеленый лохмач, как ладонью тот, зачарованный током, оборонился. Передались тут Иванушке тучи темные водоемные, да копьецом — молоньей но воздуху над ним резанули. Подхватил он на лету копьецо золотое да как ужалит с треском его в задымившееся лицо; тут у него обломилось острие — искра; занозой оно в щеке чародея засело.
Не унялся куст: десницею, уродливо вверх протянутой, заклинания призывные чертил он, в то время как жалобно его шуйца к прожаленной щеке жалась, не кровь, а труху гнилую точившей.
Пылью даль намылилась: а поспешала то на подмогу к царю воровская буря со дружиною своей со хороброю: точно конница невидимая сотрясала окрестность. Эй, богатырь, не давай маху!
Окрутил, завился Иванушке под ноги мал цвет дурман, воней ядовитою чаровал его: чудилось дураку — девица красная с горячего камушка лицо свое вкрадчиво подняла на него, и оно задышало желаньем; черные под очами лежали смеженными у нее ресницы, черные, а из-под тех шелковых ресниц да омоченных синие угли да разгорались.
— Вспомни меня, вспомни! Я это, ах, я!..
Гой еси, берегись, богатырь!..
Завизжав, взлетел куст, сорванный бурей. Длинной, длинной своей ветвью мстительно захлестал по песку. Сухим песком выхлестнул глаза. Темная к очам ратоборца ночь привалилась, надо всем распростерлась.
Только в ночи бедное чье-то сознание за бессмертие свое настойчиво боролось.
* * *— Здесь стена, куда вы, Иван Иванович?
Ах, он опять забылся. Минуту назад рассматривал он пятно на зеленовато-оранжевых обоях. И пятно показалось ему кустом. Значит, действительно он серьезно болен. Значит, не напрасно он здесь, в этом верном убежище. Значит, все это правда, что о нем здесь шепчут; а шепчут многое: носятся слухи, что его, обагренного кровью, подобрали под кустом, куда он бежал прямо из пересыльной тюрьмы. Здесь был он тих и покорен. Здесь никого больше не подстрекал, не устраивал подписок, не посещал митингов; бойкотировал только своего доктора. Но кто, скажите, кто верит здесь докторам?
Иногда он забывался и все шептал про зарю освобождения. Подолгу просиживал под окном в своем белом халате и беспомощно указывал на зарю своему приятелю, меланхолику: «Я ее знал и вблизи, но она ускользнула. Поймите же, почему я — красный!»
Однажды лечебницу посетил красивый мужчина с лиловым пятном ожога на щеке. Он долго расспрашивал о здоровье Ивана Ивановича и все отказывался лично его увидеть: «Я знал его при иных обстоятельствах. Тяжело нам здесь встречаться».
Все же он переступил порог тихой кельи, чтобы протянуть больному руку; но от его протянутой руки решительно отступил Иван Иванович. Всегда тихий, строго он теперь сказал: «Имейте в виду, что я ничего не забыл. Я еще приду к вам. Еще добьюсь своего. Оставьте же меня теперь».
Долго потом посетитель в передней совещался с докторами.
Перед окном его ширилась площадь. Недавно прошла здесь толпа манифестантов. Площадь покрыли тысячи черных голов, а над тумбой встал человек с красным знаменем. Он точно указывал на зарю. Слов нельзя было издали разобрать. Долетела одна только фраза: «Мы ведем вас к вечному счастью, к вечной свободе». Кончая речь, он просил толпу почтить павших борцов за освобождение. И толпа, обнажив головы, пропела: «Вы жертвою пали в борьбе роковой».
Тогда на балкон двухэтажного дома вышел человек в белом халате, потому что дверь забыли закрыть. Теперь, скрестив руки, он весь ушел в пение и вдруг отвесил глубокий поклон.
Манифестацию принял он на свой счет.
Это был Иван Иванович. Сейчас, придя в сознание, думал он, что недаром прожил свою жизнь в непреклонной борьбе за свободу, потому что заря ее близка.
И сладкие по его худым щекам катились, сладкие слезы.
Но мгновение. Его взгляд упал на оранжевые обои, с выступившими пятнами зелени. Обои показались ему не обоями, а россыпями красного песчаника. Лечебница Корней-Притесневича была только сном, в который проваливался по временам Иван Иванович.
* * *И стены опять расступились. Постойте, Иван Иванович, куда вы?
Но прыгнул репейник у ног под ветром перелетным, а кругом разбежались поля, поля. Ветер учил прыгать здесь вейные травы, и лоскутами алого бархата трепыхались над травой цветоядные бабочки.
Видел он куст, танцовавший в ветре с далекого пустыря. Чутко его листвяное шевелилось ухо, да сухое, сухое лицо красноватое: то листвяная его крона безглагольною скорбью воздымалась над пространством пламенного песчаника с коричневой, точно из шеи в небо брошенной, сухой рукой: то уязвленный алчбою поклонов и тянулся, и ник он к полям с невольными вздохами; листвяную свою пролил сладкую о заре песню.
А там… с коромыслом на плечах повечеру все так же за водой огородникова дочка проплывала ножкой белой медвяные сотрясать с богородицыных слезок росы.
Было вокруг цветочное раденье. Ромашки метались, клонились колокольчиков лиловые кисти, красный пурпур гвоздики рассыпался жарко в Глазах.