«Пёсий двор», собачий холод. Том II (СИ) - Альфина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кривоватыми мазками орхидея была намалёвана прямо на дверях Академии, и в её нелепой кустарности было как раз то, чего не доставало всем этим умствованиям о всяческих комитетах.
Живость и чувство — ведь кто-то потрудился разыскать краску, размазал её по двери сам, собственной неумелой рукой. И — мысль о том, что ни Пржеславский, ни даже мрачный секретарь Кривет не стали художества смывать.
В Академию же Скопцов заходил по ряду вопросов. Во-первых, осведомиться, всё ли гладко на возобновившихся лекциях — а лекции по просьбе Революционного Комитета возобновились. Во-вторых, передать советы графа относительно содержания оных лекций; любые собрания студентов всё равно невольно взрывались обсуждениями и спорами, так почему бы не дать им пищу для бесед? В-третьих, узнать, удалось ли господину Пржеславскому договориться с главами других учебных заведений, куда граф тоже хотел бы заявиться с диспутами.
Ну и была ещё одна мелочь.
Под Петербергом стояла радиовышка. Сразу после расстрела вход в неё закрыли, как и на почтамты, но никому и в голову не пришло туда рваться: по радио крутили всё больше музыку да европейские проповеди. Вчера Драмин со смехом рассказал, что собственный приёмник в вышке имеется, но он наполовину рассыпался и вообще не слишком используется — там всё больше крутят магнитные ленты, а живую речь и не услышишь, даже микрофоны не установлены.
Однако в городе могут быть и радиолюбители, а волнам нет дела до оцепления.
За’Бэй, по причине наличия дела и общего оживления переставший на графа дуться, облазил все крыши, ворча на отсутствие Золотца, и снял пару антенн. Однако стоило всё-таки попросить Пржеславского аккуратно поискать среди студентов энтузиастов — особенно среди студентов других учреждений, например Корабелки. Пржеславский понимающе кивнул.
Только оставив Академию далеко позади, Скопцов сообразил вдруг, что на прощание пожал ему руку.
На равных.
Направлялся Скопцов в Конторский район — там на одной из площадей планировал сегодня своё первое уличное, уже всецело публичное выступление граф. Ах, граф, милый граф; кто бы подумал, что он не согласится — нет, сам захочет выйти на люди? Ведь он, при всех своих безупречных манерах и любви порассуждать о том о сём, был в душе всё же достаточно застенчивым человеком. Но орхидея в петлице, видимо, стала ему щитом: так и говорил не человек, а символ на его груди.
Бытует мнение, что к переворотам склонны голодные и обездоленные низы, но это ложь; во главе любого процесса всегда стоит воля нескольких людей, и желания их могут проистекать из бед и недовольств умственных, а не телесных. Конечно, трудно предугадать, как откликнутся простые горожане на богатейшую, образованнейшую, изысканную фигуру, если накануне солдаты перебили этим горожанам окна и разграбили их дом. Вернее, предугадать худшее как раз очень просто.
Но Скопцов верил в графа — ведь это граф, его невозможно не любить.
На входе в Конторский район Скопцова чуть не сбила с ног компания немолодых и весьма прилично одетых господ, которые с совершенно юношеской горячностью обсуждали, что никаких переговоров с Четвёртым Патриархатом Петербергу не нужно, что он может полностью отделиться и стать городом-государством, что у них есть идеи и что эти идеи нужно непременно преподнести Революционному Комитету. Не улыбнуться вновь было сложно.
День выдался серым, сырым и промозглым, а площадь, где выступал граф, пряталась далеко за Домом письмоводителей, но туда всё равно набилось множество народу — ведь Революционный Комитет, в отличие от генералов, потрудился предварительно рассказать о времени и месте выступления «хорошим приятелям» Хикеракли, а те уж разнесли весть по городу, расклеивая листовки и стучась буквально в двери жилых квартир. Люди выливались на улицы, и разглядеть отсюда хоть что-нибудь было решительно невозможно.
— Эй, друг Скопцов! — позвали сверху, и Скопцов, подняв голову, обнаружил, что с ближайшего фонарного столба на него собственной персоной свисает Хикеракли. И в этом тоже имелось нечто потешное — взрослые мужчины за углом обсуждают, как представить свой план устройства города Революционному Комитету, а Революционный Комитет упёрся сапогами в чугун столба и протягивает руку.
Скопцов попытался было в ужасе отмахаться, но больно уж разбирало его любопытство, так что в конечном итоге руку предложенную он всё же взял, подтянулся слегка и так смог удержаться на невысоком узеньком постаменте, из которого произрастал фонарь. Стало видно, что на площади соорудили дощатую трибуну с настоящей кафедрой, как в Академии, а на кафедру водрузили какие-то аппараты с громоздкими микрофонами, позволявшие тихому голосу графа разнестись над людьми.
Рядом с графом стоял За’Бэй, сменивший любимую шубу на не менее вычурный толстый тулуп и тем напоминавший вздутого зимнего голубя, и бледный, не до конца оправившийся от болезни Веня. Смотрелось это столь же эксцентрично, как орхидея в петлице, и, может, отсюда и появлялась во всей сцене некая странная, комическая гармония. Вроде и не должно так быть, но ведь есть!
Граф же, в светло-сером пальто, цилиндре и нежно-голубом шарфе, выглядел земным отражением грязных небес — отражением стократ более светлым и чистым, чем они сами.
И столь же небесно, нежно и светло он говорил:
— …Страх росскому человеку попросту неведом, наличие же этого страха у нас — здесь и теперь — есть свидетельство прорастания сквозь наши души семян европейского морока, чуждого и пустого. Который уж век Европы возделывают наши души вместе с нашими полями — ради наших полей. Бескрайняя росская территория давно обратилась в скромный европейский огородик. Отчего, думаете, так мало у нас заводов и фабрик и положение их столь плачевно? Оттого лишь, что Европы нуждаются в нашем зерне и мясе с наших боен, в дешёвом угле, древесине и металлах, а дешевизна эта обеспечивается указами Четвёртого Патриархата и ставлеными им Городскими советами. Которые, к несчастью, советуются отнюдь не о нашем благополучии, но о благополучии Европ. А потому свержение Городского совета в Петерберге не разбой и не произвол, а назревшая историческая необходимость.
Свержение — да, с этим Скопцов всегда был согласен, вот только разве грязь лезет всегда не из дыры между устремлением и избранным методом, и не оттуда ли льётся кровь? Но граф улыбался, и Скопцов невольно ловил себя на том, что улыбается вместе с ним; в словах графа трогательная досада на неудачное устройство Росской Конфедерации мешалась со спокойной уверенностью твёрдого знания о том, как будет лучше, и Скопцов думал: белая орхидея на дверях Академии смотрится красиво.
А зерно и мясо с боен, застряв на пути к Европам, помогут городу пережить это сложное время.
Всё к лучшему.
— …так отринем же унижающий всякое достоинство страх, — продолжал граф, — тем более что поводов к нему не имеется вовсе. Даже у меня — аристократа, крупного собственника — нет поводов дрожать о себе после того, как всё своё состояние я пустил на дело революции, отдал в распоряжение Революционного Комитета. Если бы Охрана Петерберга действительно окунулась в бессмысленные зверства, разве был бы я теперь жив, стоял бы перед вами? Зверств нет и не будет, а залог что моей безопасности, что безопасности каждого из вас — преданность росскому народу и самому Петербергу. Стремление к завтрашнему дню, который настанет по нашим, подлинно росским законам, который не будет омрачён необходимостью работать для изобилия чужого стола и веса чужого кошеля. Нам с вами, всем нам — от аристократа до портового забулдыги, — нечего бояться, если мы готовы жить своим умом ради своего процветания. Но процветание это не обеспечат нам ни Четвёртый Патриархат, ни Европы — и тем, кто до сих пор этого не сознаёт, следует хорошенько призадуматься. Даже самый честный труженик, никогда за свою жизнь не касавшийся политики и в мыслях, должен теперь прозреть и задать себе вопрос: откуда, к примеру, берётся цена на кожу, из которой он скромно шьёт сапоги? Справедлива ли эта цена, если точно такой же сапожник в германском или французском городке шьёт такие же сапоги из кожи, приплывшей на корабле из росской земли, и платит за неё меньше, чем за родную германскую или французскую?
— А вот и революция случилась, — задумчиво буркнул сверху Хикеракли.
— Что?
— Революция, друг Скопцов, революция! Я-то ведь чадам своим, приятелям своим хорошим, объяснял, что это у нас не революция, а, так сказать, временные меры. А граф-то — слышишь? — граф пустил состояние на дело революции. Никакого уважения к моему честному имени!
Скопцов обеспокоенно кивнул — это ведь и правда было так, он и сам будто держался за мысль о том, что в Петерберге не революция, а другое… Но ведь, если честным быть, имя «Революционный Комитет» само всё говорит.