Федор Волков - Борис Горин-Горяйнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елена Павловна поморщилась.
— Ох!.. Так и припахивает одами Сумарокова к «непогрешимой Елисавет». А между тем ее грехам он ведет неустанно счет и уже исписал ими несколько толстенных тетрадей. Может быть, и ты втихомолку поступаешь так же относительно меня? Тогда вот тебе недурной материал для уединенной работы. С некоторого времени твоя «непогрешимая» и так далее… имела счастье обратить на себя внимание одного, — ну, как бы это выразиться точнее? — одного придворного обслуживателя молодых дам. Это, пожалуй, будет достаточно. Однажды он имел наглость облапить меня довольно крепко в одном укромном уголке близ спальни великой княгини. Мне удалось вырваться только ценою моего лифа, половина которого осталась в руках негодяя.
— Это был Понятовский? — спросил Федор.
— И ты знаешь, куда я отправилась? — продолжала она, не отвечая на вопрос. — Прямехонько в спальню великой княгини, где она лежала, слабая от родов, и все откровенно рассказала… Вот и все. А ты меня не ценишь!
Елена Павловна потрепала Федора рукой по щеке и поцеловала.
— А что стало с Понятовским? — спросил Федор после молчания.
— Понятовский уже на пути в Варшаву.
— Забавно.
Они довольно долго сидели молча, плотно прижавшись друг к другу. Каждый думал о чем-то своем. Неожиданно Олсуфьева сказала:
— Знаешь, дружок, до чего я додумалась? Истинная любовь замкнута в круг, когда их двое. При вмешательстве третьего круг размыкается…
Федор поморщился и нахмурился. Ему очень не понравилось изречение Елены Павловны, в котором чувствовался намек на его отношения к Троепольской.
— Ты как лебединый пруд, — засмеялась Елена Павловна: — морщишься от малейшего дуновения ветерка. Хочешь, я отгадаю, о чем ты сейчас думаешь?
— Отгадай.
— О том, что я… О том, что ты недостаточно внимателен ко мне. Тебя мучает совесть.
— Ты не то хотела сказать, — покачал головой Федор.
— Пожалуйста, не выдумывай. Я отгадала — и кончено. Ну, не надо морщить брови. Ты тогда становишься похож на Сумарокова.
Она начала разглаживать пальцами его лицо, приговаривая:
— Морщинка неудовольствия. Убрать! Ты должен быть доволен мною, не то что я тобою. Отчего ты такой плохой актер в жизни? А я — болтушка, тебе сие давно известно. Сболтну когда что ненароком. — а ты прости и виду не подай, что тебе это неприятно. Мало ли что мне бывает неприятно, — ведь прощаю же я. И не пропадай по месяцам! Это небезопасно. В одной итальянской интермедии говорится: «Арлекин, не оставляй Коломбины. — Ты не один, Арлекин».
— Пора домой, — сказал Федор. — Ты совсем посинела от холода.
— И правда, мне холодно. Только я по ошибке относила это не к погоде…
Федор вернулся к себе грустно-задумчивым. Изречение Олсуфьевой не выходило у него из головы.
«Русский для представления трагедий и комедий театр»
Ближайшие два года были бедны театральными событиями, но богаты учением и событиями внутренней жизни маленького комедиантского мирка.
Сумароков одно время вынужден был почти совсем забросить своих питомцев. Навещая изредка Головкинский дом, виновато оправдывался:
— Простите, друзья. Увяз по уши в самой густой музыкальной каше, которую сам и заварил. Когда расхлебаю — наверстаем.
Первая русская опера «Цефал и Прокрис», наконец, была готова. Ее надлежало исполнить исключительно силами придворных певчих, без участия итальянцев. Задача казалась почти непосильной, и как Сумароков, так и Арайя изнемогали, пытаясь ее разрешить.
Чем ближе подходил день представления, тем сильнее нервничал автор первой русской оперы.
— И почему она — русская? Почему, спрашиваю, она русская? — обращался Сумароков к Волкову, помогавшему ему в постановке оперы. — В ней русского только и есть, что имя сочинителя Сумарокова. Ах, как ты был прав, Федя! Из своей шкуры не вылезешь. Арайя, как назло, переитальянил себя. Получилась какая-то итальянщина в квадрате.
— Дело не в том, Александр Петрович, — успокаивал его Волков. — Дело в русских певцах. А, я замечаю, они поют далеко не в подражание итальянцам. Посему и опера имеет для нас, русских, особое значение.
— Приходится утешаться хоть этим. Ничего не поделаешь! Первый блин…
«Первый блин», вопреки пословице, оказался с пылу горячим, пропеченным на совесть и поданным блестяще.
Спектакль положительно ошеломил придворных слушателей. Никто не мог себе представить, чтобы на русском языке, силами исключительно русских певцов, можно было создать и исполнить столь законченное, поистине мастерское произведение. На итальянский характер музыки никто не обратил внимания. Восторгались блестящими голосами и уменьем русских певцов.
Совершенно исключительный успех, какой редко выпадал и на долю итальянских знаменитостей, имели исполнители партий: Цефала — Гаврила Марцинкевич и Прокрис — Елизавета Белоградская. Немного им уступали в отношении успеха Степан Евстафьев, Степан Рашевский, Николай Ключарев и Иван Татищев.
Всем исполнителям высочайше была объявлена отменная похвала и приказано было пошить им подарок — «новое платье из хорошей материи».
Автор музыки Арайя получил соболью шубу и пятьсот рублей золотом.
Истинный виновник появления первой русской оперы и ее автор Сумароков также удостоился высочайшей похвалы. Кроме того, ему было обещано поспешить с отпуском средств на его любимое детище — русский театр.
В ответ на такую «милость» самолюбивый и вспыльчивый «российский Расин» побледнел от злости. Не удержался от какой-то весьма тонкой и замысловатой колкости, которая, впрочем, не была понята. Вслед за этим он сказался больным и на неделю заперся у себя в комнате, мечась из угла в угол.
Источив вконец все резервы, перебрав сотни раз весь свой ругательный лексикон и найдя успокоение только в полном изнеможении, он дал себе клятву не давать покоя «этим канальям» ни днем, ни ночью, мстя за свой «позор» ежечасными напоминаниями о необходимости держать высочайшее слово.
И, действительно, почти в течение целого года Александр Петрович твердо выполнял свою клятву, при малейшем случае напоминая о горькой участи бедного пасынка — русского театра. Императрица начала бегать «от этого помешанного». Сумароков злорадно посмеивался и корчил насмешливо-скорбные мины. Заметив его игру, Екатерина приласкала его, подарила от себя богатую табакерку и обещала непременно добиться успеха «в русском театральном вопросе».
Сумароков, не сомневаясь в том, что она сдержит данное слово, отпел заживо «глупую матушку» и окончательно перекочевал в лагерь великой княгини.
Не раз, в минуты откровенности, он говорил Волкову, вращая белками:
— Федя, коли я когда вновь ввяжусь в музыку — трахни меня по башке чем-нибудь тяжелым. Разрешаю. Им — золото, а сам — в голову долото? Ладно! Не из жадности говорю, а по справедливости. Пусть Арайи да Марайи пекутся об оперной словесности. А у меня таланта осталось только на погребальную песнь кое-кому…
В маленьком комедиантском кружке жизнь шла так, как она идет всюду, где имеются люди с неспокойными головами и пустым карманом.
«Головкинские» и «корпусные» видались каждый день. Учились, работали, ссорились и мирились, сплетничали и влюблялись.
Сестры Ананьины между делом плели кружева: Александр Петрович щеголял в манишке и манжетах их работы. Братья Поповы взапуски писали стихи. Дмитревский и Федор Волков мастерили комическую оперу под названием «Танюша, или Счастливая встреча». Дмитревский сочинял текст, Волков — музыку. Написанное носили к Олсуфьевой. Елена Павловна проигрывала музыку на клавикордах и вполголоса напевала женские партии. Федор делал то же с мужскими.
Опера была уже почти готова. И, кажется, получилось не совсем плохо.
Весной 1756 года «на Красной горке» сыграли сразу две свадьбы. Марья Ананьина вышла, наконец, замуж за Григория Волкова, а ее сестра Ольга — за Якова Шумского. Оба эти романа получили завязку еще в прядильном сарае Канатчиковых. Александр Петрович в обоих случаях выступил в качестве посаженного отца. Оборудовал в Головкинском доме две первые «семейные» квартирки. Через великую княгиню выхлопотал небольшое денежное пособие новобрачным — на обзаведение.
Грипочка Мусина-Пушкина подросла, ей уже исполнилось шестнадцать лет. Жила она сейчас в одной комнате с пожилой Зориной, относившейся к ней с материнской нежностью.
Грипочка была общей любимицей, а в особенности баловницей Александра Петровича. Он видел в ней создание рук своих и предсказывал «молодой особе» блестящую артистическую будущность.
Одно только огорчало и подчас выводило из себя вспыльчивого Сумарокова: это — необычная в такие юные лета самостоятельность и независимость суждений Грипочки в области театра.