Лавра - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За церковной оградой я стояла, держась за прутья. Точнее, не я – мое пустое тело, чьи руки были совершенно чистыми. Теперь я понимала: это оно. То, что из меня вышло. Я видела: не опасаясь промахнуться, оно стегает себя жесткими крапивными кистями. Запустив пальцы в глинистую жижу, которая была моим мозгом, разминает, силясь перебить боль. Взяв горсть глины, размазывает по моим щекам, словно лепит маску. Жар, пышущий изнутри, схватывает мгновенно. Повторяя вспухшие контуры, глина унимает огонь…
«Господи, – глядя со стороны, я шептала мертвеющими губами, – еще немного, и все это кончится. Я сойду с ума…»
* * *Лежа лицом к стене, я то впадала в короткий сон, то, приходя в себя, принималась бродить по квартире, но, обойдя комнаты, возвращалась, чтобы уткнуться в стену. Голоса окрепли к вечеру, так что голос мужа, обращавшийся ко мне с увещеваниями, уже не смог перекрыть. Сливаясь с их хором, он говорил о переутомлении («Надо врача, диссертация тебя доконает»), но я махала на него рукой. Свившись толстой веревкой, голоса оплетались вокруг щиколоток: кто-то ходил за стеной. Тяжелое, похожее на мешок, упало как неживое. Шаги стихли, и, собрав силы, я поднялась.
Муж лежал на диване. Рука свисала, касаясь пола костяшками пальцев. На цыпочках я приблизилась и заглянула. Расслабленные мышцы не держали челюсть. Широко открытый рот зиял бездыханно. Скверный голос заныл о выборе: «Увидишь мертвыми, их обоих… Вот тебе и проверка, самая лучшая…» Я смотрела неотрывно. Радость, ворохнувшись под сердцем, разгоралась открытым пламенем.
В гортани булькнуло, словно лопнул пузырь, и заливистый храп вырвался наружу. Муж открыл глаза. Отпавшая челюсть встала на место, вошла в пазы. «Что? Что ты?» – он повторял хрипло, озираясь. Из-под короткого вздернутого халата торчали колени. Он дернул полу, стараясь запахнуться. Ему мешал пояс, перетянувший живот. «Я ухожу. Мне нужен развод». – «Этого не будет, – он вывернулся и спустил ноги на пол. – Любые проблемы можно преодолеть и разрешить», – глаза, упертые в колени, моргали близоруко. Пошарив, он надел очки. Взгляд, укрывшийся за стеклами, стал тяжелым и вязким.
Под этим взглядом я говорила о том, что больше не желаю фарса. Если, по церковной жизни, ему необходима жена, пусть возвращается к прежней: «Вы венчаны, на горе и на радость, или как там у вас?» Запахивая колени, он двинулся к письменному столу и, сев вполоборота, заговорил о том, что я больна, но если уж суждена болезнь, он будет за мной ухаживать – лучше казенных сиделок. Уркая тяжелыми зобами, голоса двигались взад-вперед по коридору, подволакивая крылья.
Он сидел, перебирая четки. Длинная нить, свитая из черной узловатой тесьмы, ходила в его пальцах. Надетые на запястье, четки были похожи на вену, выпавшую наружу. Пальцы, ползущие по узлам, гоняли кровь. «Наш брак – пустая формальность, – я начала снова, старясь отвлечься от голосов. – Он не может длиться вечно… рано или поздно… я больше так не могу…» Он понял по-своему. Перебирая пальцами, заговорил о том, что в нем самом нет никакого изъяна, так я выбрала сама, ему тоже далось нелегко. Но теперь все будет иначе.
Твердая полоска с белым клином, надетая по особому разрешению владыки, перетягивала его горло, мелькала в распахе халата – знаком изысканной, хотя и не всеобъемлющей полноценности. Ее призрака вполне хватало на то, чтобы, запахнувшись, презрительно отмести все партикулярные доводы: «Если тебя по известным причинам не устраивает такая жизнь, я готов вернуться к нормальной – хоть сейчас. – Голые колени вывернулись из-за стола и открылись мне навстречу. Твердая черная полоска подперла шею. – Ради детей, которые родятся», – он говорил тихо. «Мы не животные». Муж усмехнулся и сдвинул колени: «Да, не животные. Наш брак освящен церковью. Животным станешь ты, когда нарушишь». – «Но ты, ты же и с ней венчался». Он ощупывал четки, свитые чужими руками. «Мой грех – мой ответ. К тебе это не имеет отношения. Моя жена ушла сама, но больше я этого не допущу». Голоса, таящиеся под дверью, забили крыльями. Узловатая удавка захлестывала птичьи шеи.
Ловко обвив запястье, он заговорил о том, что наша жизнь, не вполне полноценная с обыденной точки зрения, имеет, тем не менее, ряд преимуществ, которые я, по немощи молодости, не могу в полной мере оценить. Ссылаясь на свидетельства женщин, коих – за свои церковные годы – он наслушался («Да что я, спроси у любого исповедующего батюшки, вот хоть у отца Глеба»), каждая семья – в свой черед – проходит неисчислимые искушения, но горе тем, кто на эти искушения поддался. Гонимые болезненным любопытством, супруги ищут новых впечатлений, чтобы рано или поздно оказаться перед разбитым корытом, но то, что простительно невежественным душам («Кто знает, может быть, с них – по милости Божьей – особый, усеченный спрос…»), не пристало тем, кто волею судьбы оказался приобщенным к Слову. Жизнь, гармонично очерченная церковным кругом, далеко отстоит от жизни разомкнутой, подчиненной плоскому, земному времени. Если человек, а особенно женщина, по собственной несмиренной воле выходит из этого круга, она обречена. Рано или поздно ее душа становится неприкаянной. Рука, забранная узловатыми четками, оперлась о зеленый подлокотник. «Что значит – неприкаянной?» – я спросила тихо.
Окончательно перебравшись в кресло, он говорил: это значит – не способная на жертвы, главной из которых должна стать ее же собственная душа. («Неприкаянная – значит, не принесенная в жертву».) Перед лицом жертвенного смирения любое уклонение беззаконно, любое слово – бессловесно, любая самовольно избранная судьба – гибельна. Перекрывая гомонящие звуки, он говорил другим, изменившимся голосом, в котором больше не было хрипловатости. Прекрасным голосом, умеющим петь «Разбойника», он предрекал мне бесславную гибель, в которую, как масло по раскаленному ножу, уже соскользает моя душа. «В тебе говорит молодость. С какой-то точки зрения, достижимой не раньше духовного совершеннолетия (заметь, не всегда совпадающего с плотским), молодость – это нестойкое душевное состояние, которое предшествует истинному рождению».
Словами, похожими на Митиными, но по-цензорски вывернутыми наизнанку, он говорил о пороге, который, расставаясь с молодостью, обязана преодолеть душа. «Это рождение каждому дается в свой срок, да и то если Господь сподобит. Но если уж суждено, и человек рождается в Истину, это и есть истинное чудо, потому что на все, окружавшее тебя прежде, ты смотришь новыми глазами. Я, слава Богу, уже прошел этот путь». Сняв очки, он вытер глаза. Его душа, пройдя через испытания, выучилась жестокости.
Его слова падали с высоты, пробивали осколками голову, застревали в черепной коробке. Боль сводила мои кости, словно душа, изрезанная его словами, пыталась протиснуться в узкий лаз. Голос, увещевающий по-отечески, встречал меня снаружи, потому что я, рождаясь в совершеннолетие, должна была пасть ему в колени. Остановившимися глазами я видела свою гибель, в которую муж, заросший бородой отцовской мудрости, звал меня. Это рождение, посрамляющее молодость, шипело ужасом кровосмешения. В его тени наше прошлое становилось кощунственным, словно я, замороченная неведением, делила его не с мужем, а с отцом. «Господи!» Зажимая рот ладонями, я благодарила за то, что у нас нет детей.
Тяжкое небытие окружало мое сознание. Я видела потоки крови, похожие на полноводные реки. Беря начало в подвалах тайного дома, они двигались под землей, время от времени выходя на поверхность – как взбухшие вены. По берегам, уронив руки в колени, сидели измученные люди. Неприкаянные души, мы дожидались нового рождения, в котором не было ни отцов, ни матерей. Кровь отцов, отворенная изъятелями тайного дома, утекла горячими струями. Вздрагивая, мы стирали ее капли, павшие на нас. Кончиками пальцев терли лбы и щеки, но там, куда падали капли, вспухали безобразные волдыри. Необоримый зуд занимался под кожей, и, расчесывая, мы прикладывали к щекам береговую глину, силясь заглушить.
Кожные покровы становились сухими и чистыми, и, больше не ведая о своем сиротстве, мы уходили в мир. Из окон, забранных железными прутьями, внимательно следили глаза изъятелей, ведающих, что творят. Выдернув неприкаянную душу, они выслушивали ее обеты и, глумливо хихикая, отпускали до поры. Рождаясь в их мир, каждый из нас уносил в себе зуд жестокого и греховного беспамятства, от которого не было спасения.
Речь о смерти
Лицом к стене я пролежала три недели. Мысли слоились и сбивались в одной точке: она сияла страхом больницы. Закрывая глаза, я видела кривую иглу, занесенную над теменем. Через теменное отверстие, осторожно раздвинув затылочные кости, они извлекали что-то, похожее на глиняную фигурку. Под пальцами, затянутыми в резиновые перчатки, ручки и ножки ломались с хрустом. Отброшенные в ведро, стоящее у кровати, мелкие части оживали и ползли к стенкам. Блестящий инструмент, похожий на глубокую ложку, оскабливал череп изнутри, выбирал остатки. «Ты делала аборт?» – голосом отца Глеба кто-то спрашивал, склоняясь к моему изголовью. Этот кто-то, все время менявший обличья, стоял рядом. С трудом я вспоминала: изъятели, это – за мной. Боли я не чувствовала. «Ну вот, кажется и все, – усталый голос, пахнущий хлороформом, склонялся над ухом. – Все позади – теперь она не родит…»