Красная луна - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома раздался звонок. Он снял тяжелую, старую трубку похожего на черный гроб аппарата времен Сталина. «Времен Гитлера», - обычно поправлял его сын. Спятили они все на этом Гитлере, что ли?.. «Здравствуй, Толя, — раздался в трубке голос, от которого слезы прихлынули к его глазам — и затопили всего, без остатка. — Это я. Это я тебя оттуда вырвала. С корнем. Ты больше никогда туда не попадешь. Я… теперь стала сильная, Толя… Я все теперь могу… Я нажала на нужные кнопки… Ты прости меня… Простил?..»
Он слышал, как она тоже плачет там, в трубке, в неведомой ему комнате, в чужой неведомой жизни, на конце провода. «Простил, лапонька, ну конечно, я тебя сразу простил, как услышал, что это ты. Жива?.. Здорова?.. И слава Богу… А как ты…»
«Только ничего не спрашивай сейчас, ладно?..»
И она закашлялась в трубку, и он понял — это кашель курильщика, она, певица, курит беспощадно, легкие хрипят и гудят, как органные меха.
Хватит! — Резкий окрик заставил Витаса вздрогнуть, поднять голову. Он смотрел на старика, закинув голову, как собака. — Кончай спектакль! К стенке!
Вы меня… расстреливать… будете?!..
Дикий, жестокий ужас выкатился вместо голоса из его горла — и покатился по пустому гулкому храму, вкатился в черные углы.
Старик вскинул руку. Это было похоже на нацистское приветствие. Витасу показалось, что лысый старик сейчас завопит: «Хайль!»
Ты сам себя расстреляешь, — сказал он глухо. — К стенке!
Сафонов попятился к расписанной им самим сырой цветной стене. Прислонился задом, спиной, плечами к свежей краске.
Руки! — крикнул старик.
Витас поднял руки. Все в нем ходило ходуном, как на шарнирах. «Так вот, оказывается, какой пошлый, поганый последний час, — подумал он, — а все обожествляют последнюю минуту, стремятся напялить на нее нимб… нет, это невозможно, я не умру!.. нет, нет, нет…»
Простите… простите…
Нет тебе прощения, — твердо сказал старик. — За такое, за то, что ты делал и твои подельники делали, нет тебе никакого прощения никогда и нигде! Страшного Суда вам ждать не надо! Мы судим вас — человечьим судом!
Витас прислонялся всем телом к фигуре Христа на фреске. Над его головой сейчас сиял красный нимб. Старик усмехнулся.
А красиво, в бога душу мать, — сурово сказал он. — Нет, ошибся я, слабак ты, сам себя ты не сможешь. Пистолет тебе дать — ты, трус, обрадуешься, не к своему виску поднесешь, а в меня скорей всю обойму выпустишь. Так я тебе и дался! Не-ет… я по-другому помогу тебе.
Старик огляделся. Цапнул высохшей железной рукой толстую, похожую на канат веревку, на которой была подвешена люлька, где Витас качался под потолком, малюя храмовый заказ. Подтянул люльку к себе. Рванул, отдирая люльку от веревки. Нахмурясь, крепко затягивая узел, сладил петлю. Обернулся к похолодевшему, застывшему Витасу.
Ну! — крикнул. — Ты сам! Давай! За все надо держать ответ!
Витас шагнул к старику. Взял у него из рук дрожащими руками петлю.
Я не смогу…
Сможешь! Убивать смог? Продавать живых детей на распил — смог?! И это сможешь!
Один человек, дрожа губами, выбивая зубами дробь, накинул себе на шею петлю. Другой человек пронзал его насквозь штыками жестких глаз.
Ну, все?.. А молитва?!
Да воскреснет Бог и расточатся врази…
Старик не дал ему дочитать. Дернул вниз веревку. Тело Витаса с грохотом поползло вверх, к куполу иерусалимского храма Второго Пришествия. Петля затянулась сразу и сильно, перебились шейные позвонки. Старик смотрел, как он еще немного, в вышине, в небесах, посучил руками, ногами, затих.
Старик обернулся. Раскосая девушка проснулась. Она не видела ничего. Она слышала все. Она сидела на полу, как волчонок, на четвереньках, вздернув голову, ловя ухом звуки смерти. Ее черная коса развилась, смоляные пряди струились по плечам, по белому платью на грязные каменные плиты.
КЕЛЬТСКИЙ КРЕСТ. ОСТ
«Смерть стоит того, чтобы жить,
а любовь — того, чтобы ждать».
Виктор ЦойГеоргий дал ей недвусмысленно понять: за ними слежка. Правда, следящие пока не вылезли наружу, не показали над водой перископа. Тщательно и очень профессионально таятся. «Предупреди Цэцэг и Амвросия, — сказал он сухо и холодно, — с подсобной мелкотой я сам разберусь». Она безмолвно спросила глазами: а Ефим? Он так же, глазами, ответил: наплюй. Ефим думает, что он шишка на ровном месте. Он — карта в моих опытных руках. Я похожу им тогда, когда мне вздумается. Когда сочту нужным.
Она заставила Ариадну выпить еще сердечных капель, втиснула ей сквозь зубы таблетку обзидана. Она так и не увидела Ефима, хотя чувствовала — он тут, рядом. Она хорошо ощущала присутствие живого человека в помещении даже за толщей многих стен. Многими дарами была наделена она, Бог не поскупился. Бог?.. Проходя мимо массивного, от пола до потолка, зеркала, она придирчиво обсмотрела себя в нем. Доктор без халата, в платье декольте, с соблазнительно выпяченной грудью. Сидя там, в спальне, у кровати больной, она приказала ей глазами: спасть, спать, спать. Дождалась, пока совиные морщинистые веки Ариадны Филипповны закрылись, пальцы перестали вздрагивать на груди.
Две иконки. Два образка. Такие раньше надевали на грудь солдатам, уходившим на войну. Анатолий и Игорь. Игорь и Анатолий. Почему Игорь, кольнуло ее внезапно. Почему Анатолий? Почему не Георгий и Ефим, черт побери?!
Игорь… Ингвар…
Хайдер…
Стоя перед зеркалом, царственно отражавшим ее, она помотала головой. Чушь, бредятина. Мало ли Игорей на белом свете. Мало ли Анатолиев. Вот Ефимов наверняка уже меньше. Явно это ее любовники. У певицы Большого театра да чтобы не было хоровода любовников! Певица, какая она певица, к черту, ха-ха… Жалкая хористочка, не больше… Попискивала где-нибудь в хоровой толпе, в сопрано или альтах, а то и просто ротик разевала свой изящненький, ленилась взять высокую ноту, горлышко берегла… А потом с этим Анатолием или с этим Игорем — там, за кулисами — или на правительственных дачах — или на квартирах уехавших в командировку родственничков — задирала ноги выше головы… Знает она этих благообразных старушонок с внешностью недобитых дворянок… с ангельским носиком, с ангельским ротиком… А глазки-то у старушки совсем не благообразные. Искры так и мечет в Георгия. Всю жизнь прожили, видно, как кошка с собакой, под старость ненависть уже неприкрыто лезет… но хорошую мину при плохой игре сохраняют оба… стараются…
Она не спрашивала Георгия, где Ефим. Когда она собралась уезжать, он появился сам, на пороге прихожей. Она вскинула на него глаза и сказала наигранно-весело: «О, Ефим Георгиевич! Мое почтение! Кто там на вас напал?.. Не пора ли усилить охрану?..» Ее поразила пещерная, подземная чернота его лица, прежде здорового, пышущего сытым весельем и довольством, широкоскулого, запавшие щеки, темные круги вокруг глаз. И опять она поразилась его сходству с Хайдером.
«Братья, — вдруг подумала она, и эта мысль хлестнула ее бичом. — Братья?! Братья… Ты съехала с катушек, Ангелина, тебе надо заняться самогипнозом, аутогенным внушением… раджа-йогой…» Ефим строго смотрел на нее. Она могла бы поклясться: в его глазах светилась ненависть — та же, что хлестнула из глаз Ариадны, когда муж наклонился над ее постелью.
Ефим переводил взгляд с нее на отца, с отца на нее. «Ангелина, как вам мой отец?» Она отшутилась: и вашего отца, и вас вся страна знает, вы уже получили свою долю и восхищения, и ярости. Чтобы не вызывать у Ефима лишних подозрений — слишком пристально, слишком интимно Георгий глядел на нее, застегивающую черный плащ у горла, — она скомкала прощание, гордо вышла за дверь. На первом этаже показала тридцать два зуба консьержу. Заведя машину и стронувшись с места, бросив руки на руль, скользя мимо огней ночных ресторанов, мимо киосков с пивом и сигаретами, мимо одиноких, ежащихся на ветру эскортниц, мимо спящих домов, в которых — внутри — горели и сгорали человеческие страсти, как сухие дрова в печи, она неотступно думала о том, как же они оба похожи. Хайдер и Ефим. Ефим и Хайдер.
Добравшись до дому, она нашла на столе факс от дочери, из Парижа. Евдокия писала, как всегда, торопливо, наспех, два слова, как курица лапой. «Chere mama, когда ты будешь в Париже? Мои экзамены заканчиваются в июне. Может, прилетишь на Пасху, и мы смотаемся в Камарг не летом, в жару, а весной? Там, между прочим, миндаль уже отцвел. Привези мне из Москвы черной икры. Здесь kaviar очень дорогая. Как поживают твои шизики? Целую тебя, киска моя. Твоя Дуська». Она рассеянно отложила факс. На ее лоб взбежали морщины раздумья, уродуя его, чистый, белый, гладкий. Братья. Братья. Похожи. Похожи. Такое сходство нарочно не придумаешь. Случайно не сделаешь. Может быть, Хайдер сделал себе пластику, чтобы походить на знаменитого магната Елагина и сыграть на этом? Как? Каким образом? Нет, все это домыслы.