Том 2. Черное море. Дым отечества - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рамон зажег лампочку, вздохнул и лег. Значит, действительно Ялта. Он осмотрел каюту и подумал: почему этот мертвый, зеленовато-белый цвет стен, эта холодная эмалевая краска сопровождают людей, дни которых сочтены? Зачем это уныние? Неужели не хватит времени на то, чтобы ее тонкие и сильные руки завязали ему вокруг шеи теплый шарф? Она смеялась потому, что не знала, как он ее любит. Больше, чем старого отца. Может быть, больше, чем Мануэля. Вместо того чтобы становиться перед ней на колени, как перед статуей мадонны, надо было просто сказать ей об этом. Даже не надо было ничего говорить, а так и остаться жить около нее. Тогда, наверное, он бы не умирал сейчас на этом железном пароходе.
Неожиданно загремел над головой гудок. Рамон приподнялся, посмотрел на иллюминатор. Десятки неясных огней дрожали в воде. Качка стихла. Осторожно вздрагивая, работала машина.
Через полчаса Рамона, закутанного в одеяла, внесли в санитарный автомобиль. Сестра, обрюзгшая и недовольная, села рядом. За всю дорогу до санатория она не проронила ни слова.
Машина долго кружила по улицам, похожим на сады. Редкие фонари блестели в листве. Потом машина ушла в горы, в такие высокие леса, что звезда, испуганно сверкавшая в разрыве между тучами, казалась ниже, чем вершины сосен.
Рамон почувствовал горький запах коры, мокрого щебня. Сонный торжественный гул медленно скатывался с гор — даже сюда доходило дыхание бури.
Когда Рамона внесли в горный дом, в комнату, где за окном, почти прикасаясь к стеклу, стоял столетний бук, Рамон спросил молодого доктора:
— Может быть, я здесь действительно выздоровею?
— К нам никто не приезжает умирать, — ответил доктор.
Рамону в первый же вечер понравилось в этом доме все — и приветливые пожилые няни, и доктор, вышедший к нему с книгой в руках, и то, что кто-то играл на рояле, и даже старинный, совершенно черный портрет внизу в гостиной. Его Рамон заметил, когда носилки на минуту поставили на пол и он разговаривал с доктором. Портрет изображал молодого человека с живым и некрасивым лицом.
Глава 17
Дня за два до отъезда из Новгорода Татьяна Андреевна пошла в город за Волхов — погулять и заодно зайти к сапожнику, пришить к туфле оторванную застежку.
Варвара Гавриловна долго объясняла ей, как найти дом сапожника Василия. Жил он за церковью Федора Стратилата в переулочке, где много голубей.
— Какой это Василий? — спросила Татьяна Андреевна. — Рябой?
— Ну да, рябой, — обрадовалась Варвара Гавриловна. — Да он при тебе всегда носил в ухе серебряную серьгу. Помнишь? Только недавно бросил. Говорит, ему теперь не по возрасту.
— Он что, рыболов, этот Василий?
— Вот уж не знаю.
— Я теперь вспомнила. Каждый вечер он сидел на плотах с удочками. Ты же у него всегда покупала рыбу, мама.
— Балагур, разговорчивый, — сказала Варвара Гавриловна. — На все у него есть своя выдумка.
Татьяна Андреевна шла медленно. За последние дни дороги уже начали таять и только к вечеру затягивались корочкой льда. Светило большое низкое солнце, било в лицо. Все туманилось перед глазами от его желтого блеска.
На мосту через Волхов Татьяна Андреевна встретила Пахомова. Он всегда напоминал ей голодных и счастливых французских художников — застенчивый, милый, в потертом пальто, в заштопанных варежках.
Пахомов сдержанно улыбнулся Татьяне Андреевне. Он, видимо, был смущен этой встречей.
Раньше Татьяна Андреевна не замечала у него смущения, — может быть, потому, что они почти ни разу не оставались наедине друг с другом.
— Проводите меня, — попросила Татьяна Андреевна. — Если вам попадет от Николая Генриховича, я возьму вину на себя.
Пахомов тотчас же согласился. Они пошли рядом.
— Вот и конец, — промолвила Татьяна Андреевна. — Опять Одесса, театр, репетиции, актерские разговоры. Боже мой, как не хочется уезжать! Ну, а вы как? Вам хорошо здесь работается?
— Чудесный город, — сказал Пахомов. — Живописный, очень суровый.
— Вот если бы вы приехали в Новгород летом, — вздохнула Татьяна Андреевна. — Приезжайте, а? Когда липы зацветут, можно угореть до головной боли. Я здесь родилась, выросла, но в белые ночи мне никогда не верилось, что это все настоящее. Ходишь по городу, будто под глубокой водой. — Татьяна Андреевна помолчала. — Когда я была девочкой, я уезжала белыми ночами в лодке на Ильмень. Возвращалась только на рассвете.
— Одна? — спросил Пахомов.
— Да, всегда одна. Мне никто не был нужен. Теперь я поняла, что это плохо — так одиноко провести детство. Когда я об этом вспоминаю, мне даже делается жалко себя. Не очень жалко, но все-таки жалко.
— И мне тоже, — ответил Пахомов. — Я рос один. Вроде вас.
— А теперь?
— Пожалуй, и теперь. Должно быть, это никогда не проходит.
— Да, — печально согласилась Татьяна Андреевна. — Не проходит. От этого всегда горя больше, но иной раз, пожалуй, и радости.
— Горя, по-моему, все-таки больше, — ответил Пахомов. — Такие люди, как вы, слишком сильно привязываются к мимолетным хорошим вещам. А потом дорого платятся.
— Откуда вы это знаете? — спросила Татьяна Андреевна.
— Да так уж, знаю.
— А это, по-вашему, плохо?
— Нет, наоборот.
— Ну, слава богу, — вздохнула Татьяна Андреевна. — А я уж испугалась. В общем, вы, конечно, правы. У меня от жизни сохранились в памяти только отдельные хорошие минуты.
— Например? — спросил Пахомов.
— Ну вот, — сказала разочарованно Татьяна Андреевна. — Разве можно так сразу вам все рассказать?
Про себя она подумала, что через два дня, как только поезд отойдет от маленького зеленого вокзала, Пахомов тоже станет одним из таких коротких хороших воспоминаний.
Около церкви Федора Стратилата мальчишки играли в снежки, гонялись друг за другом. Над крышами летали голуби. Татьяна Андреевна спросила мальчишек, где живет сапожник Василий.
Гордые возможностью помочь неизвестным людям, запыхавшиеся мальчишки всей толпой повели Татьяну Андреевну и Пахомова к рябому Василию.
Василий — седой, косматый, низенький — долго рассматривал туфлю Татьяны Андреевны, вертел ее огромными черными пальцами, и в его руках туфля казалась сделанной из папиросной бумаги.
— Та-ак! — сказал Василий зловеще. — Значит, к легкой жизни у вас имеется охота?
— Почему? — удивилась Татьяна Андреевна.
— Известно почему. Ведь это не туфля, это одно человеческое воображение. В ней по бархату ходить, а не по земле. Бесплотная обувь! Сразу видать, что делал ее мастер с дорогой головой. На отделку работал, на облегчение жизни.
— Я что-то не пойму, — сказала Татьяна Андреевна.
— Эх, милая ты моя, — ласково сказал Василий. — Да садитесь вы оба, чего стоите! Милая моя заказчица, тут работы на минуту, а смотрения — на целые сутки. Эту туфлю — под стекло да и в картинную галерею.
Он порылся у себя на табуретке, нашел маленькое тонкое шило.
— Все кругом, — Василий вздохнул, — имеет охоту к облегчению жизни. Великая вещь! Горы сдвигает! Ты подумай, какую нынче обувь носят и какую носили наши деды и бабки. В старой обуви была тяжесть, вес, грубость ужасная. Человек грохал по земле, мял ее, как медведь. На его следу трава не росла. А нынче шаг летучий, нынче человек норовит ходить так, что и вода его выдержит, не то что земля. Этому радоваться надо. И от меня, сапожника, легкость походки требует тонкого фасона. — Василий начал осторожно ковыряться над туфлей. — Для такой жены ничего не жалко, — пробормотал он, взглянув на Пахомова. — Теплым ветром ее закутай, студеной зимой зарумянь — такая у нас присказка.
Татьяна Андреевна покраснела и быстро взглянула на Пахомова.
Глава 18
Швейцер получил открытку из Киева — ответ из адресного стола на его запрос. В открытке было сказано, что Сергей Петрович Чирков, по профессии фортепьянный настройщик, живет в Киеве на Львовской улице.
Швейцер вскоре же вернулся в Ленинград, быстро собрался и выехал в Киев.
Серафима Максимовна была недовольна этой поездкой. Швейцер вернулся из Михайловского какой-то странный — отвечал невпопад, часто даже не слышал, о чем она его спрашивала. В день отъезда в Киев он впервые в жизни сказал ей, что нельзя жить так неуютно, как живут они, — у них не квартира, а больничная палата. Серафима Максимовна пристально посмотрела на мужа, но промолчала. Хорошо еще, что не было в Ленинграде Вермеля — он до сих пор сидел в Новгороде — и некому было поддержать чудаческие настроения Швейцера.
Не нравилось Серафиме Максимовне и то, что муж очень торопился уехать. «Всегда он любил всякую цыганщину. Всегда!» — думала она.
Только на вокзале, провожая его, Серафима Максимовна наконец спросила, что с ним происходит. Швейцер виновато посмотрел ей в глаза.