Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий. - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы зашли в контору Главноуправляющего. На стенах висели карты гор, несколько литографированных изображений прославленных проводников, а также портрет ученого, господина де Соссюра.
В стеклянных шкафах были выставлены под ярлыками остатки башмаков и обломки альпенштоков, равно как и другие знаменательные реликвии — в напоминание о несчастных случаях на Монблане. Тут же лежала конторская книга, где велась запись всех восхождений, начиная с № 1—2, предпринятых Жаком Бальма и де Соссюром в 1787 году, и кончая еще не остывшим № 685. Кстати № 685 тут же собственной персоной стоял у официального стола в ожидании драгоценного официального диплома, из которого все его родичи и потомки в Германии в свое время узнают, что их родич и предок имел неосторожность взобраться на Монблан. Видно было, что получение диплома его осчастливило, он даже не замедлил возвестить во всеуслышание, что очень счастлив.
Мне захотелось купить такой диплом для одного американского приятеля, человека слабого здоровья, который никогда не путешествовал, а между тем мечтой его жизни было взобраться на Монблан; но Главноуправляющий предерзко отказался продать мне хотя бы один экземпляр. Я был оскорблен в своих лучших чувствах. Я не преминул сказать ему, что не ожидал столкнуться здесь с подобной дискриминацией по национальному признаку: ведь он только что продал такой диплом джентльмену из Германии, а чем мои деньги хуже; уж я найду на него управу, я покажу ему, пак торговать с немцами и отказывать в своей продукции американцам; мне довольно заикнуться, и у него отнимут патент; а если Франция не пожелает прикрыть его лавочку, я перенесу этот вопрос на международную арену, им объявят войну, их страну потопят в крови; мало того, я создам конкурирующее предприятие и буду продавать дипломы за полцены.
И я привел бы свою угрозу в исполнение, как говорится, за простое спасибо; но никто не сказал мне «спасибо». Я также пытался воззвать к чувствам немца, но какое там! Он не желал уступить мне диплом ни даром, ни за деньги. Я объяснил ему, что мой друг болен и не может приехать, на что он сказал, что ему начхать на моего друга, диплом ему нужен лично для себя, — уж не воображаю ли я, что он для того рисковал сломать себе шею, чтобы благодетельствовать чьим–то больным друзьям? Нет уж, дудки! И тогда я поклялся сделать все, что в моих силах, чтобы насолить Монблану.
В той же конторской книге имелся перечень всех происшедших на Монблане катастроф. Начинался он с того случая в 1820 году, когда трое проводников доктора Гамеля из России провалились в трещину ледника; упоминалось здесь и о том, как ледник сорок один год спустя доставил их останки в долину. Последняя катастрофа была помечена 1877 годом.
Выйдя из конторы, отправились мы бродить по городку. Перед небольшой церковкой стоял памятник бесстрашному Жаку Бальма, первым ступившему на вершину Монблана. Он совершил свой подвиг в одиночестве и потом повторял его неоднократно. Почти полвека отделяет его первое восхождение от последнего, в почтенном возрасте, семидесяти двух лет, он отправился в горы один и, карабкаясь на отвесную кручу пика Дю–Миди, оступился и упал. Так он и умер на ходу, в упряжке.
К старости Бальма стал жаден до денег; он уходил таймом искать несуществующее и немыслимое в этих местах золото, воображая, что оно ждет его где–то среди головокружительных пропастей и вершин. Один из таких походов за золотом и стоил ему головы. Потомство почтило память не только Бальма — в вестибюле гостиницы стоит бюст де Соссюра, а к одной из дверей на верхнем этаже прикреплена дощечка, гласящая, что в этом номере останавливался Альберт Смит. Если Бальма и де Соссюр, так сказать, открыли Монблан, то в доходную статью превратил его Смит. Его очерки в журнале «Блэквуд» и серия публичных лекций произвели сенсацию, и публика с таким рвением устремилась на Монблан, словно что–то забыла там.
Гуляя по городу, увидели мы в темноте светящуюся красную точку — должно быть, сигнальный фонарь. Казалось, он был совсем рядом, не более чем в сотне ярдов выше по горе, минутах в десяти ходу. Хорошо еще, что нам попался по дороге прохожий и мы прикурили у него наши трубки, вместо того чтобы подняться для этого к красному фонарю, как собирались вначале. Прохожий и сказал нам, что сигнальный фонарь установлен на Гран–Мюле на высоте шесть тысяч пятьсот футов над долиной. По своему рифельбергскому опыту я знал, что мне понадобилось бы дня четыре, чтобы взобраться на такую высь. Нет, лучше уж совсем не курить, чем тащиться в несусветную даль за огоньком.
Укороченная перспектива горы приводит и днем к обманам зрения. Так, например, вы видите невооруженным глазом сторожку у ледника, а чуть повыше и в глубине видите то самое место, где ночью горит сигнальный огонь; вам кажется, что обе точки лежат одна от другой на расстоянии брошенного камня. На самом же деле их разделяют три тысячи футов высоты. Когда смотришь снизу, этому не веришь, а между тем это так.
Гуляя, мы все время следили за движением луны, да и по возвращении на веранду гостиницы глаз с нее не сводили. Дело в том, что у меня своя собственная теория влияния притяжения на преломление лучей. Она состоит в том, что гравитация рефракции, находясь в зависимости от атмосферной компенсации, одновременно подвержена действию рефракции земной коры, вследствие чего в местах, где проходят высокие горные цепи, это проявляется с наибольшей силой, а отсюда естественно предположить, что одическое и идиллическое начала, взаимно уравновешиваясь, так воздействуют друг на друга, что это не позволяет луне подняться выше, чем на двенадцать тысяч двести футов над уровнем моря. Эта смелая теория была встречена яростным возмущением одной части моих ученых собратьев и недоуменным молчанием другой. В числе первых можно назвать профессора Г., в числе последних — профессора Т. Увы, такова цеховая зависть: ни один ученый не способен отнестись благосклонно к теории, основоположником которой явился не он сам. Этим людям чуждо чувство коллегиальности. Их даже возмущает, когда я обращаюсь к ним как к коллегам. Для того чтобы вы могли судить, как далеко заводит их злоба, приведу следующий пример. Я предложил профессору Г. опубликовать мою замечательную теорию, выдав ее за свою собственную; я даже просил его об этом как о товарищеской услуге; я даже предложил ему, что опубликую ее сам, выдав за его теорию. И вместо благодарности услышал, что, если я посмею приписать ему этот вздор, он притянет меня к ответу за клевету. Я уже хотел предложить ее господину Дарвину, зная его за человека без предрассудков, но воздержался, понимая, что моя теория слишком далека от его генеалогических интересов.
Так и пришлось мне скрепя сердце признать свое отцовство, и я особенно рад этому нынче вечером, когда пишу эти строки и когда моя теория так блестяще подтвердилась. Высота Монблана около шестнадцати тысяч футов, и луны за ним совсем не видно; но рядом с Монбланом стоит пик высотой в двенадцать тысяч двести шестнадцать футов. Луна скользила за башнями вершин, и когда она приблизилась к этому пику, я затаил дыхание, ибо в тот миг для меня как для ученого решалось — быть или не быть. Я не в силах описать чувства, которые, подобно морскому прибою, волновали мои груди, когда лупа зашла за этот шпиль и только верхним своим краем, примерно на два фута четыре дюйма, показалась из–за него. Итак, я спасен! Я знал, что и оказался нрав: луна проплыла позади всех пиков, но так и не поднялась ни над одним из них.
Каждый раз как лупа проходила за одним из этих острых пальцев, она отбрасывала на пустое небо его тень в виде длинного косого, резко очерченного темного луча, казалось наделенного ударной силой, подобно восходящей струе воды, выбрасываемой пожарной машиной. Забавно было видеть густую добротную тень земного предмета на таком невещественном экране, как атмосфера.
Наконец мы легли и сразу уснули, но уже часа через три я проснулся; в висках стучало, голова раскалывалась на части. Я чувствовал себя больным, разбитым, невыспавшимся и несчастным. И сразу же меня осенило: виноват ручей! Повсюду в горных деревушках и на дорогах Швейцарии у вас стоит в ушах грохот ручьев. Вы уверяете себя, что это восхитительная музыка, вам приходят в голову и другие поэтические сравнения; вы лежите в удобной постели и вас баюкает этот шум. Но мало–помалу вы начинаете ощущать в голове свинцовую тяжесть — не поймешь, отчего и откуда; кругом царит полная тишина, а вы замечаете, что в ушах у вас стоит сердитый, отдаленный, неумолчный ропот, подобный тому, какой вы слышите, прижимая к уху морскую раковину, — не поймешь, отчего и откуда; какая–то сонливость и рассеянность владеют вами; ваш мозг не удерживает ни единой мысли, ни одной не додумывает до конца; если вы сели писать, запас слов у вас иссякает, вы не находите нужного выражения; неподвижно, забыв, что собирались делать, сидите вы за столом, настороженно подняв голову, с пером в руке, закрыв глаза, и мучительно прислушиваетесь к заглушённому грохоту далекого поезда, стоящему у вас в ушах; и даже в глубоком сне напряжение не оставляет вас, вы все прислушиваетесь, мучительно прислушиваетесь и наконец просыпаетесь в тревоге и раздражении, не отдохнув. Не поймешь, отчего это и откуда. Каждый день вы чувствуете себя так, словно всю ночь промаялись в спальном вагоне, и только по прошествии многих недель догадываетесь, что всему виной эти неотвязно преследующие вас ручьи. Но едва вы уразумели причину, вы должны бежать из Швейцарии, — с этой минуты страдания ваши удесятеряются. Отныне грохот ручья сводит вас с ума, ибо разыгравшееся воображение превращает физическую боль в изводящую пытку. Теперь при встрече с ручьем вами овладевает такой леденящий страх, что вы готовы бежать без оглядки, словно от неумолимого врага!