Гоголь в русской критике - Александр Пушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
III. Зато перевод «Одиссеи» вышел несравненно лучше подлинника.
IV. Перевод этот необходим для нашего времени по причине общего охлаждения и недоразумения.
V. «Одиссея» произведет у нас влияние как вообще на всех, так и отдельно на каждого.
VI. Ее будут у нас читать: дворяне, мещане, купцы, грамотеи и неграмотеи, рядовые солдаты, лакеи, дети обоего пола.
VII. Греческий политеизм, сиречь многобожие, не введет в искушение наших мужичков: они почешут у себя в затылке и сейчас смекнут, в чем дело и в чем вздор.
VIII. «Одиссея» произведет благодетельное влияние на нашу литературу: писатели и критики наши перестанут нести дичь. Но главное —
IX. «Одиссея» исправит всю нашу цивилизацию, испорченную влиянием Европы, и возвратит нас к незапамятным былым временам, помолодит нас десятками тремя веков… Ведь это-то и значит итти вперед!..
«Словом (говорит автор), на страждущих и болеющих от своего европейского совершенства — «Одиссея» подействует. Много напомнит она им младенчески-прекрасного, которое (увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе человечество, как свое законное наследство. Многие над многим призадумаются. А между тем многое из времен патриархальных, с которыми есть такое сродство в русской природе, разнесется невидимо по лицу русской земли. Благоухающими устами поэзии навевается на души то, чего не внесешь в них никакими законами и никакою властью» (стр. 56). В одном письме к Жуковскому автор говорит: «Твоя «Одиссея» принесет много общего добра: это тебе предрекаю. Она возвратит к свежести современного человека, усталого от беспорядка жизни и мыслей; она обновит в глазах его много того, что брошено им, как ветхое и ненужное для быта; она возвратит его к простоте» (стр. 125).
Подобный великий благодетельный переворот, произведенный литературным трудом, тем необходимее, что, по словам автора, «все теперь расплылось и расшнуровалось; дрянь и тряпка стал всяк человек; обратил сам себя в подлое подножие всего (?) и в раба самых пустейших и мелких обстоятельств, и нет теперь нигде свободы в ее истинном смысле» (стр. 185).
Все это прекрасно. Но вот два смиренные вопроса с нашей стороны. Как будет простой народ читать «Одиссею»? Положим, «Одиссея» не принадлежит к числу книжонок, издаваемых для народа европейскими человеколюбцами; но как будет читать ее наш народ, которому автор так положительно и строго запрещает знать грамоте?.. Или учиться грамоте, чтоб уметь читать, нужно только «глупым» немцам, а словенину стоит только почесать у себя в затылке, чтобы прочесть всякую книгу, не умея читать?.. Потом, что если сверх чаяния мистические предречения г. Гоголя о влиянии «Одиссеи» на судьбу русского народа вовсе не сбудутся и перевод этот, подобно переводу Гнедича «Илиады», будет существовать только слишком для немногих?.. Ведь тогда кто ж не скажет:
Наделала синица славы,А моря не зажгла!..
Но самую любопытнейшую часть этой книги составляют «четыре письма к разным лицам по поводу «Мертвых душ». Эти четыре письма обрадовали, привели в восторг, сделали истинно счастливыми некоторых литераторов, особенно занятых литературного славою Гоголя.[284] Это не тайна, ибо они поспешили печатно выразить свое торжество, забыв мудрую русскую пословицу: поспешить — людей насмешить, и не менее мудрую французскую пословицу: bien rira qui rira le dernier…[285] Из следующих выписок легко будет всякому увидеть, что именно в этих фразах так восхитило врагов таланта Гоголя:
Вы напрасно негодуете на неумеренный тон некоторых нападений на «Мертвые души». Это имеет свою хорошую сторону. Иногда нужно иметь противу себя озлобленных. Кто увлечен красотами, тот не видит недостатков и прощает все; но кто озлоблен, тот постарается выкопать в нас всю дрянь и выставить ее так ярко наружу, что поневоле ее увидишь. Истину так редко приходится слышать, что уже за одну крупицу ее можно простить всякий оскорбительный голос, с каким бы она ни произносилась. В критиках Булгарина, Сенковского и Полевого есть много справедливого, начиная даже с данного мне совета поучиться прежде русской грамоте, а потом уже писать. В самом деле, если бы я не торопился печатанием рукописи и подержал ее у себя с год, я бы увидел потом и сам, что в таком неопрятном виде ей никак нельзя было являться в свет. Самые эпиграммы и насмешки надо мною были мне нужны, несмотря на то, что с первого разу пришлись очень не по сердцу. О! как нам нужны беспрестанные щелчки, и этот оскорбительный тон, и эти едкие, пронимающие насквозь насмешки! На дне души нашей столько таится всякого мелкого, ничтожного самолюбия, щекотливого, скверного честолюбия, что нас ежеминутно следует колоть, поражать, бить всеми возможными орудиями, и мы должны благодарить ежеминутно нас поражающую руку.
Я бы желал, однакож, побольше критик не со стороны литераторов, но со стороны людей, занятых делом самой жизни. Со стороны практических людей, как на беду, кроме литераторов, не отозвался никто. А между тем «Мертвые души» произвели много шума, много ропота; задели за живое многих и насмешкою, и правдою, и карикатурою; коснулись порядка вещей, который у всех ежедневно перед глазами, — хоть исполнены промахов, анахронизмов, явного незнания многих предметов, местами даже с умыслом помещено обидное и задевающее, авось кто-нибудь выбранит меня хорошенько и в брани выскажет мне правду, которой добиваюсь. И хоть бы одна душа подала голос! А мог всяк. И как бы еще умно! Служащий чиновник мог бы явно доказать, в виду всех, неправдоподобность мною изображенного события приведением двух-трех действительно случившихся дел и тем бы опроверг меня лучше всяких слов или тем же самым образом мог бы защитить и оправдать справедливость мною описанного. Приведением события случившегося лучше доказывается дело, нежели пустыми словами и литературными разглагольствованиями. Мог бы то же сделать и купец и помещик, словом — всякий грамотей, сидит ли он сиднем на месте или рыскает вдоль и поперек по всему лицу русской земли. Сверх собственного взгляда своего всякий человек с того места или, ступеньки в обществе, на которую поставили его должность, звание и образование, имеет случай видеть тот же предмет с такой стороны, с которой, кроме его, никто другой не может видеть. По поводу «Мертвых душ» могла бы написаться всею толпою читателей другая книга, несравненно любопытнейшая «Мертвых душ», которая могла бы научить не только меня, но и самих читателей, потому что — нечего таить греха — все мы очень плохо знаем Россию.
И хоть бы одна душа заговорила во всеуслышание! Точно как бы вымерло все, как бы в самом деле обитают в России не живые, а какие-то «Мертвые души». И меня же упрекают в плохом знании России! Как будто непременно силою святого духа должен узнать я все, что ни делается во всех углах ее, — без научения научиться! Но какими путями могу научиться я, писатель, осужденный уже самим званием писателя на сидячую затворническую жизнь, и притом еще больной, и притом еще принужденный жить вдали от России? какими путями могу я научиться? Меня же не научат эти литераторы и журналисты, которые сами затворники и люди кабинетные. У писателя только и есть один учитель: сами читатели. А читатели сами отказались поучить меня. Знаю, что дам сильный ответ богу за то, что не исполнил, как следует, своего дела; но знаю, что дадут за меня ответ и другие. И говорю это недаром. Видит бог, говорю недаром!
Я предчувствовал, что все лирические отступления в поэме будут приняты в превратном смысле. Они так неясны, так мало вяжутся с предметами, проходящими перед глазами читателя, так невпопад складу и замашке сочинения, что ввели в заблуждение как противников, так и защитников. Все места, где ни заикнулся я неопределенно о писателе, были отнесены на мой счет; я краснел даже от изъяснений их в мою пользу. И поделом мне! Ни в каком случае не следовало выдавать и сочинения, которое хотя выкроено было не дурно, но сшито кое-как, белыми нитками, подобно платью, приносимому портным только для примерки. Дивлюсь только тому, что мало сделано упреков в отношении к искусству и творческой науке. Этому помешало как гневное расположение моих критиков, так и непривычка всматриваться в постройку сочинения. Следовало показать, какие части чудовищно длинны в отношении к другим, где писатель изменил самому себе, не выдержав своего собственного, уже раз принятого тона. Никто не заметил даже, что последняя половина книги отработана меньше первой, что в ней великие пропуски, что главные и важные обстоятельства сжаты и сокращены, неважные и побочные распространены, что не столько выступает внутренний дух всего сочинения, сколько мечется в глаза пестрота частей и лоскут ность его. Словом — можно было много сделать нападений несравненно дельнейших, выбранить меня гораздо больше, нежели теперь бранят, и выбранить за дело.