Эпидемии и народы - Уильям Макнилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На последствия открытия Америки, связанные с заболеваниями, европейские врачи реагировали главным образом так же, как их предшественники реагировали на чуму.
Ученая дискуссия о сифилисе была столь же буйной, как и сами симптомы этого заболевания, когда оно только появилось. Не меньшее внимание привлекали и другие новые болезни, причем ни одно из них с легкостью не вписывалось в старинные представления. По уважению к древним авторитетам был нанесен принципиальный удар, от которого традиционные медицинская практика и образование так и не смогут полностью оправиться. По мере появления все большего объема информации об Америке представление о том, что современное знание превзошло древнее по меньшей мере в отдельных аспектах, становилось необратимым.
Подобные представления создавали еще больше возможностей для медицинских инноваций и способствовали тому, что Парацельс (1493–1541) полностью отверг авторитет Галена. Представлялось, что новые болезни наподобие сифилиса требуют новых, «более сильных» лекарств, и это стало одним из обычных доводов в пользу Парацельсовой химической фармацевтики и мистической медицинской философии[307]. Поскольку в результате под вопросом оказывались все фундаментальные положения медицины, единственным логичным выходом было наблюдение за результатами лечения, назначаемого в соответствии со старыми галеновскими теориями, которым противоречила новая теория Парацельса, и затем выбор в пользу той теории, которая была более эффективна. Результатом этого стало быстрое развитие европейской медицинской практики, достигшей уровней компетенции, которые превосходили все прочие традиции цивилизации.
Тем не менее до XVIII века значение медицинской профессии для демографии было ничтожным. Услуги врача, зачастую обходившиеся недешево, могли позволить оплачивать лишь немногие, а на каждый случай, когда медицинское вмешательство действительно было решающим для выбора между жизнью и смертью, приходились другие случаи, когда даже лучшие из доступных медицинских услуг мало влияли на ход болезни, а то и фактически препятствовали выздоровлению. Именно по этой причине упоминание медицинской практики и ее истории в предшествующих главах этой книги представлялось нам необязательным моментом. Данная ситуация стала меняться только с наступлением XVIII века, а подлинно полномасштабное воздействие на уровень выживаемости людей и рост населения медицинская практика и организация медицинских услуг станут оказывать только около 1850 года.
Новые экологические балансы между континентами и цивилизациями планеты, которые начали вырисовываться во второй половине XVII века, стали хорошо заметны задолго до указанного момента. В частности, в Китае и Европе демографический рост приобрел беспрецедентный масштаб благодаря тому факту, что в обоих этих регионах данный процесс стартовал с более высокого уровня численности населения, чем аналогичные ускорения роста в какой-либо предшествующий момент времени. Примерно после 1650 года в тех территориях Америки, которые подверглись длительному воздействию европейских и африканских заболеваний, численность индейцев достигла низшей точки, и к середине XVIII веке среди перебравшихся в Америку эмигрантов из Старого Света стали проявляться выдающиеся признаки естественного прироста. Вымирание прежде изолированных популяций (например, коренных народов Океании) продолжалось, однако этот феномен затрагивал меньшее количество людей[308], поскольку после XVI века за пределами той сети заболеваний, которая уже была сплетена европейским мореплаванием по всем океанам и вдоль всех побережий планеты, больше не осталось каких-либо действительно крупных человеческих сообществ.
Конечно, даже для тех регионов, которые изучались наиболее интенсивно, оценки численности населения в XVII веке являются неудовлетворительными, поэтому специалисты по демографической статистике теперь предпочитают делать какие-либо обобщения начиная с 1750 года, вместо того чтобы ретроспективно экстраполировать свои оценки вплоть до 1650 года, как это пыталось делать предыдущее поколение их коллег[309]. Тем не менее никто не сомневается, что примерно между 1650 и 1750 годами (причем последние исследования больше склоняются к более поздней, а не к более ранней дате), в отдельных частях Европы (хотя и не на всем континенте) происходила «жизненная революция», которая проявлялась в более масштабном демографическом росте, чем происходил на этом континенте когда-либо прежде. То же самое происходило в Китае, где установление внутреннего мира при новой Маньчжурской династии после 1683 года{37} положило начало столетию роста населения, в ходе которого численность китайцев выросла более чем вдвое — с примерно 150 млн человек в 1700 году до примерно 313 млн человек в 1794 году[310].
В сравнении с этим население Европы выглядит невзрачно: к 1810 году оно достигло только примерно 152 млн человек[311]. Кроме того, беспрецедентный демографический рынок Китая затрагивал все части этой страны, в том время как в Европе сопоставимая динамика роста населения была заметна главным образом по краям континента — в степных территориях на востоке и в Великобритании и Америке на западе.
Территория континентального ядра Европы продолжала испытывать периодические опустошения от войн и неурожаев, так что любые тенденции в направлении масштабного роста населения наподобие тех, что проявляли себя в Китае, довольно действенно уходили на задний план до конца XVIII века.
Соотношение между ростом населения и той интенсификацией промышленного производства, которую мы привычно называем промышленным переворотом, является предметом большой дискуссии среди историков, в особенности специалистов по истории Англии[312]. В XVIII веке в этой стране происходили необычайные изменения как в промышленности, так и в демографии — две эти сферы очевидным образом оказывали поддержку друг другу в том смысле, что новой промышленности требовались рабочие, а увеличивающемуся населению требовались новые средства к существованию. Немалую пищу для размышлений на эти темы дает детальное изучение записей английских приходов, однако для понимания общего процесса следует принимать в расчет всю Европу и трансокеанские зоны колонизации как некое взаимодействующее целое. При подобном взгляде на европейскую демографию в промежутке 1650–1750 годов развернувшиеся вдоль восточного европейского фронтира процессы первичного сельскохозяйственного освоения и роста населения становятся в один ряд с параллельными процессами первичного освоения территорий, шедшими в заморских колониальных землях, прежде всего в Северной Америке. Различие между сухопутной и морской миграцией было менее значимым, чем исходная природа процесса открытия новых сельскохозяйственных земель, происходившего на обоих фронтирах. Этот более