Том 2. Рассказы 1892-1909 - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жду… Проходит час — дяди нет. Телег наехало видимо-невидимо. Под навесом пахнет навозом, жара, духота. Просто смерть моя! Теленок лежит как околелый: глаза дурацкие, стеклянные, связанные задние ноги вытянуты, бока вздулись.
«Хоть бы околел, анафема!» — думаю я с тоскою, поколачивая его кулаками в бок. А обида, тоска все разрастаются.
Опять жду. Проходит еще час. В злобе, со слезами на глазах я, наконец, вскакиваю с твердым намерением уйти и бросить теленка. В это время показывается дядя. Сзади него мужик тащит новое колесо, мешок мелу, несколько «подвой» (железные прутья для сохи) и еще что-то в кулечке.
Я бросился к дяде:
— Что же это, дядя, ты до сих пор?
— Заговорился с знакомым мещанином, — спокойно ответил дядя, — да вот и опоздал. Нам пора бы теперь в дороге быть. Поскорей запрягать надо.
— Как — запрягать? — едва мог я выговорить. — А я-то?
— У меня дела посерьезней твоих, — отрезал дядя. — Не забивай глупостями мне голову. Я все равно сейчас поеду, а за книгами к Пете мы можем заехать.
Я прикусил губы чуть не до крови и побрел к калитке.
— Хорошо же! — вскрикнул я в порыве злобы и отчаяния. — Хорошо же! Уйду, непременно уйду! — И, прислонившись к калитке, я заплакал. Поплакав, я несколько успокоился! Я поглядел красными глазами по пыльной улице и вдруг почувствовал, что мне уже нисколько не хочется видеть Сашу. Теперь все равно свидание с нею не могло быть таким светлым моментом. Мне казалось, что в душе у меня не осталось уже ни капли любви.
Я махнул рукой и, хмурясь, влез на телегу. Но, влезая, я подумал, что все-таки не худо бы хотя на минутку поглядеть на Сашу, хоть попросить бы писать мне… Мы тронулись.
— Я забегу хоть в женскую гимназию, — начал я, — и скажу Саше, чтобы она передала Пете о грамматике. А он теперь еще в классах.
— Так мы поедем туда, — сказал дядя.
— Да нет, мужская гимназия на другом конце города, далеко.
— Ну все равно, — согласился дядя. Видимо, на него нашел «добрый стих».
Доехав до угла, за которым была женская гимназия, я попросил дядю остановиться и с бьющимся сердцем, одергивая блузу и поправляя воротнички, побежал к гимназии.
В швейцарской я погляделся в зеркало и нашел себя хорошеньким: должно быть, от слез и волнения лицо стало нежного цвета, на щеках играл румянец, глаза светились темным блеском.
— Можно видеть, — робко спросил я у швейцара, — ученицу третьего класса, Александру Брянцеву?
— Подождите пять минут, — сказал швейцар.
Я стал ждать. Мне стало снова весело и легко на душе. Про то, что дядя ждал меня на углу, я и забыл думать.
Резкий звонок заставил меня вздрогнуть, и сейчас же вслед за ним наверху и внизу коридоры зашумели и загудели молодежью. Саша сбежала ко мне еще более милая и изящная в своем простеньком платьице.
Смущенно и радостно улыбаясь, я подал ей руку. Около нас толпилось человек пятнадцать ее подруг, и потому мы отошли к самым выходным стеклянным дверям.
— Когда же вы едете? — спросила Саша.
— Завтра, — сказал я, то расстегивая, то застегивая пряжку пояса. — Зашел проститься… Вам хоть немного будет меня жалко?…
Саша покраснела и хотела что-то ответить… Но вдруг стеклянные двери отворились и вошел… дядя! Я обмер.
— Что же ты тут, ночевать, что ли, остался? — сказал он сердито, стоя передо мною с кнутом в руке. («Как мужик!» — мелькнуло у меня в голове). — Ждал, ждал тебя! Наконец решился подъехать сам.
— Как подъехать? — возопил я и глянул через стеклянные двери… О ужас! Перед самым подъездом стояла наша телега с колесом в задке и с теленком посредине! Не помню, как я пробормотал что-то Саше о каких-то книгах, как вышел из гимназии и влез на телегу. От стыда я не знал куда деваться. На подъезд выбежала целая толпа гимназисток.
Саша хохотала, глядя, как я, с трудом оттолкнув теленка, уселся на грядке телеги, свесив ноги.
— Я тебя в другой раз выпорю, если ты будешь так же лгать, — бормотал дядя, усаживаясь на телегу.
И, как на позорной колеснице, потащил меня со двора гимназии. Теленок, перепугавшись, бился и мычал. Гимназистки хохотали. Я сидел как во сне, как в чаду…
Вечером того же дня я ехал на вокзал. В детской измученной душе было как-то пусто. Я уже, конечно, и не думал когда-либо быть у дяди и видеть Сашу… Молча я лежал на телеге. А вечерняя заря была так поэтична и задумчива… Мы ехали прямо на запад. Вдалеке передо мною медленно меркнул свет заката. В теплом стемневшем воздухе уже чуялась душистая свежесть росистых степных трав и цветов. Изредка доносился откуда-нибудь из «ночного» звук колокольчиков на жеребятах, и опять все смолкало. Все более и более погружались в какие-то тихие думы и придорожные хлеба, и вся молчаливая степь, по мере того как темнела весенняя полевая ночь…
1890
Федосевна
[текст отсутствует]
Мелкопоместные
Еще в комнате было тепло и душно, как в бане, еще в замерзшие окна не брезжил рассвет, когда Софья Ивановна проснулась и сейчас же перелезла через спящего мужа, зажгла свечу, накинула платок и пошла в девичью.
Зачем она проснулась, зачем вскочила тотчас же, как открыла глаза?.. Все это было крайне необычно, как несвойственное характеру и привычкам Софьи Ивановны, если бы не было особых причин.
Причины были, с одной точки зрения, очень незначительные, а с другой — очень важные… Короче, наступал праздник Знаменья, который справляется прудковскими помещиками три дня, и Софья Ивановна еще с вечера беспокоилась за судьбу двух громадных горшков с тестом, стоявших в девичьей на лежанке: тесто могло уйти!
И оно ушло бы, если бы Софья Ивановна, следуя своему обыкновению, полежала в постели; когда она вошла в девичью, горшки, завязанные белыми скатертями, сильно увеличились; тесто взошло «пышно» и росло с каждым мигом.
— Катерина, а Катерина! — окликнула Софья Ивановна женщину, спавшую на лавке около лежанки.
— Что-что-что? — быстро забормотала Катерина, вскакивая с закрытыми глазами.
— Будет, пожалуйста. притворяться-то, — возразила на это Софья Ивановна медленно и недовольно.
— Ушли? — испуганно открыла глаза Катерина. Софья Ивановна сунула свечу на лежанку и начала развязывать один из горшков. Катерина глянула на них, сообразила, что все — благополучно, и сделала мутные, злые глаза на барыню. Но сидеть было нечего. Пришлось снова изменить физиономию в озабоченную и разваливать тесто…
Свеча нагорела, и ее свет то дрожал длинным языком, то упадал до краев подсвечника; по потолку двигались две тени, а на лежанке немилосердно, но с каким-то тактом шлепали и трепали тесто две безмолвные фигуры. Трудно было с первого раза угадать, какая из них барыня и какая холопка: у обеих то и дело закрывались мутные глаза, обе сопели и обе были в «русском стиле», с тою лишь разницею, что холопка была больше толста в кострецах, а барыня походила на этюд из «Нивы» — «Русская красавица времен царя Алексея Михайловича» и была мягка и рыхла вся…
Прежние сочинители, желая познакомить читателя с героями и обстановкой своих рассказов, прибегали к очень нехитрому приему: написавши одну или две главы, они или укладывали своего героя спать, или заставляли его погрузиться в думы, или просто сажали обедать и обращались к читателям: «Пока мой герой предается этому занятию, познакомимся с ним поподробнее. История его не сложна: еще на третьем году потерявши мать» и т. д.
Увы! на этот раз приходится и мне прибегнуть к такому же приему и, пока Софья Ивановна треплет тесто, «прервать нить рассказа» и уклониться в сторону…
Прежде всего должен сказать, что мы — в усадьбе помещика Капитона Николаевича Шахова, в сельце Прудках, в центре того района мелкопоместных, в котором мы пробудем Знаменские праздники. Капитон Николаевич слывет в этом районе богачом и замечательным хозяином. История его богатства следующая: лет пятьдесят до начала нашего повествования на том самом месте, где теперь находится устроенная в новом вкусе усадьба Капитона Николаевича, стоял под соломенной крышей деревянный дом, почерневший от дождей и времени. Каретный сарай был во многих отношениях похож на дом, амбары веяли пустотою, сад, находящийся за домом, был запущен, и на гумне мыши доедали несколько гнилых темных скирдов. Хозяином всего этого был вдовец — Максим Корнеевич Маховский, отставной гусар, толстый, здоровый мужчина с сивыми усами, внушительным носом и удалым коком на голове. Поселившись в деревне, он в первый же день отправил свою дочку Тоню к тетке в ученье, запил, надел халат и стал ежеминутно требовать трубку. Хозяйство его заключалось только в том, что он, например, менял проезжим цыганам заводского жеребца на тройку кляч или приказывал «отсадить» голову петуху, который вздумал заорать под окном его кабинета… Естественно, что небольшое именьице вскоре разрушилось чуть не до основания и все крепостные были давным-давно на воле. Неизвестно, какая судьба постигла бы и двести десятин, принадлежащих усадьбе, если бы про них не узнал Николай Матвеевич Шахов, сын небогатого ливенского помещика, служивший в дворянской опеке регистратором. Оппка Николай Матвеевич был большой любитель стихов Веневитинова и истории войны 1812 года, но юноша — дельный. Не знаю, право, как он познакомился с Максимом Корнеевичем; знаю только то, что он вскоре бросил службу, стал супругом Тони, полненькой шестнадцатилетней девицы, знавшей почти наизусть «Евгения Онегина» и игравшей на клавикордах лянсье и «Полонез» Огинского, и поселился в Прудках, полным хозяином маховской усадьбы, потому что старик Маховский надумал на «княжом пиру», после свадьбы своей дочки, пуститься в цыганскую пляску и рухнул на месте от удара…